Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На древней стене их наследственный щит
И заржавленный меч их висит.
Я стал бы летать над мечом и щитом,
И смахнул бы я пыль с них крылом!
И арфы шотландской струну бы задел,
И по сводам бы звук полетел;
Вниманием одним и одним пробужден,
Он раздался, так смолкнул бы он.
Но тщетны мечты, бесполезны мольбы
Против строгих законов судьбы.
Меж мной и холмами отчизны моей
Расстилаются волны морей.
Последний потомок отважных бойцов
Увязает средь чуждых снегов;
Я здесь был рожден, но нездешний душой…
О! Зачем я не ворон степной?
Эти рубаки и мародеры пели, проливая пьяные слезы, о колосьях ячменя на родной пашне, о срезанном плугом полевом цветке, о цветиках и лютиках лесных, и Лермонт плакал с ними, хотя был еще на ногах тверд и в речах трезв.
«Had we never loved so kindly…! — „Если б мы не любили так нежно.“»
И вдруг подскочил, когда пели эту песню, и слезы хлынули из глаз. Нашел, нашел!.. Эту песню и пела его мать, качая зыбку перед тем страшным днем, когда вырезали почти всех Лермонтов!..
«Если бы мы не любили так нежно…»[103]
(Лет через полтораста шотландский бард Роберт Бернс напишет стихи «Parting Song to Clarinda» на тему этой старинной песни. Затем Байрон возьмет их эпиграфом к «Абилосской невесте». А в начале 30-х годов XIX века юный Лермонтов переведет в двух вариантах четверостишие, начинающееся этими словами.)
Сначала Джордж Лермонт пил приятное гретое вино с пряными зельями, что-то вроде грога, и был вполпьяна, потом — разные другие вина и крепыша зеленого, а потом и все подряд.
Он сам не помнил, как вдруг просохли слезы умиления и вскипела петушиная страсть — шкоты и южники-англияне, только что слезно обнимавшиеся и целовавшиеся, снова передрались. Его оглоушил веснушчатый и косоглазый англиянин с бобровыми зубами, что пил за дружбу, а он ему сломал переносицу и с превеликим криком дубасил головой о дверной косяк, а затем пытался просунуть сквозь непомерно узкое оконце, выбив слюду.
Как рапортовали полковнику, в тот вечер ротмистр Лермонт впервые так надрался, что был пребезмерно и бесчувственно пьян и в том пьянстве учинил великое шумство и неучтивства, скаредно бранился на разных языках и по русской материи, дрался с англиянами из соседнего шквадрона, пока не был связан, дабы смертного в беспамятстве убийства от него не последовало.
Вот так — столько лет после свадьбы не притрагивался к ней, проклятой, живешь, будто монах, а сорвешься раз — сразу объявят тебя забиякой и буяном!
Честно говоря, в полку были довольны такой переменой в Джордже Лермонте, коего раньше почитали за книгочея, мечтающего, видно, о сане пресвитера, как за мужа чересчур уж ученого, воздержанного и щепетильного. Все, опричь полковника, командующего полком, кои вдруг стали замечать, что бравый и справный ротмистр Лермонт стал запускать службу.
Полковник Московского рейтарского полка был фигурой зело замечательной. Барон Клаус-Юрген фон дер Ропп был, что называется, поперек сам себя шире. Из древнего рода кельнских рыцарей, получивший лен от гроссмейстера Ливонского ордена еще в XIV веке, сей остзеец мнил себя воинственным красавцем, а был плешив, желтоглаз и тучен. Не украшали его ни рыжие тараканьи усы, ни пузо колесом, хотя он и уверял всех и каждого, что в пузе не жир, а одни мускулы.[104]Он и в самом деле мог забодать кого угодно этим чугунным пузом, жестким, как пушечное ядро. Пребезмерный хвастун, этот кельнской земли немчина часами мог рассказывать о своих рыцарских подвигах. Зажмурясь, лез в любую кабацкую драку. Но самое удивительное было то, что сочинял в голове он боевые рыцарские и рейтарские гимны, кои распевал громогласно за пиршественным столом. Все говорили, что этот мейстерзингер в звании полковника скоро будет смещен, лопнет, сдохнет от пьянства, но годы шли, а барон по-прежнему толстел, пил, потел, сочинял гимны и песни и спустя рукава командовал полком. Упрямый, как мул, всю жизнь находился он в «лютерском законе» — то есть оставался лютеранином, не желая восприять греческую православную веру.
Ротмистру Лермонту нравилось слушать его россказни о том, как он дрался под началом своего родича ротмистра фон Ламздорфа на службе Царя Василия Шуйского. В битве с войском второго самозванца под Волховом в 1608 году Ламздорф был убит, и фон дер Ропп возглавил шквадрон. Но когда речь заходила о личных подвигах фон Ламздорфа, тут уже быль густо мешалась с небылицей, и отделить чистое зерно истины от плевел фантазии было просто невозможно. Все же Лермонт записал ряд подобных «былей» фон дер Роппа.
Так же часто, как Лермонт и другие шкоты, клялись Шотландией и святым Андреем, клялся полковник фон дер Ропп тремя кельнскими Царями. Любознательный Лермонт выяснил, что эта тройка кельнских Царей была троицей библейских волхвов из царства Востока, первыми поклонившихся младенцу в яслях Иисусу. По преданию, их святые мощи византийская императрица Елена перевезла в Цареград, а оттуда они попали сначала в Милан, а затем в часовню в Кельнский собор.
— Клянусь тремя кельнскими Царями, — загромыхал полковник и подкатил пузом к Лермонту, — клянусь святыми мощами Каспара, Мельхиора и Бальтазара, клянусь крестом трех Царей… уф… уф… я выбью из тебя дурь! Жаль, что ты дворянин, помнящий двадцать колен своих предков… уф… уф… а то бы тебя выпорол батожьями, взял в железа!.. Позор!.. Лишу чинами!.. Уф… Уф… Что скажут при дворе Его Величества! Что будут говорить эти русские варвары! Все умничаешь! Вот до чего книжки доводят!.. Уф… Уф… Клянусь тремя кельнскими заступниками. Уф… уф… уф…
Долго распекал фон дер Ропп ротмистра.
— Чурбанов в полку не потерплю, — грозил полковник. — Знаешь, что есть по-русски чурбан? Тот… уф… уф… кто баклуши пьет!
— Чурбаны! — на следующее утро отчитывал Лермонт свой несокрушимый шквадрон из ста восьмидесяти бесстрашных рейтаров. — Баклуши бьете? Русскую грамоту не учите? Goddamn your souls to hell! — выругался он по-английски и совсем неожиданно добавил:
— Пятак твою распротак! — Что безусловно свидетельствовало о его глубоких познаниях в русском языке, хотя в полку считали, что он знает только три слова: водка, прощай и никогда.
Но в тот же вечер ротмистр снова прибрел в кабак у Красной площади, снова пил тройной зеленчак, снова пел «Had we never loved so kindly», а поздно вечером забрел с неженатыми полчанами на Воздвиженку к молоденьким девицам самого нестрогого поведения, коих шкоты и англияне называли промеж себя bona-nova, laced mutton roads, stales, jays на языке того века и просто шлюшками по-русски.