Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Симонов не был настоящим героем этой эпохи – точней, стал им к сорок пятому, когда уже эпоха была не та. В этом и драма.
3
На первом, довольно поверхностном уровне эта история выглядит так. В русской поэзии ХХ века есть два чуда – две книги о ключевых событиях столетия, не столько написанные их создателями, сколько явившиеся через них, при минимальном волевом участии. Это “Сестра моя – жизнь” Пастернака – о русской революции, – и “С тобой и без тебя” Симонова – о Великой Отечественной. Не зря эти два имени свела анонимная эпиграмма конца сороковых: “Хоть ваш словарь невыносимо нов, / Властитель дум не вы, но Симонов”. Никто не сравнивает двух этих поэтов, всё слишком понятно, но роли их вполне сравнимы.
Обе книги – не столько стихотворные сборники, сколько романы в стихах, две истории трагической любви. Книга Пастернака – о том, как родина и революция три месяца принадлежали поэту, а потом всё застыло и вернулось в обычные формы; преображенная родина стала обычной, и они перестали быть интересны друг другу, хотя он еще некоторое время по ней тосковал. Это как у Куприна в “Звезде Соломона”: “Но вы не тот… – сказала она наконец с невыразимым сожалением. – Это был сон… Необыкновенный, таинственный сон… чудесный… непостижимый…”
Книга Симонова – о том, как мальчик полюбил девочку (если хотите, советский принц – советскую принцессу) и пошел на войну, чтобы ее завоевать. А когда он вернулся с войны героем, девочка уже была готова его полюбить и даже полюбила – но оказалась ему уже не нужна. Что-то с ним такое случилось на войне, о чем он и сам не готов был рассказывать. То ли он вырос и состарился – потому что на фронте не только очередные звания присваивают быстрей, там и обычный человеческий возраст умножается на два. То ли он немного умер – при постоянной близости смерти такое бывает. То ли он кое-что оценил заново, потому что критерии меняются тоже. А может быть, он очень сильно ухудшился, потому что война никого не улучшает и ни одной проблемы не снимает (вопреки многим отечественным идеологам и рулевым, искренне убежденным, что война все спишет – источник этой истинно народной поговорки я до сих пор не нашел). Может быть, он стал вообще не очень способен к любви. Все это, в принципе, вписывается в понятие “повзрослел” или, как говорит все тот же народ, “похужал и возмудел”. Никаких особенных иллюзий насчет взрослости у народа нет – он понимает то, что сформулировал Пушкин: “Но боюсь: среди сражений / Ты утратишь навсегда / Скромность робкую движений, / Прелесть неги и стыда!” В ХХ веке сражения пошли другие, и утраты другие, и прелесть неги и стыда уже мало кого волновала – но что-то такое после войны с людьми делалось, что бессмысленно заливать елеем военной славы и компенсировать наградами. Симонов сам о ней сказал: “Она такой вдавила след / И стольких наземь положила, / Что двадцать лет и тридцать лет / Живым не верится, что живы”. В самом общем виде эта же фабула излагается в известных балладах про кубок и перчатку, а также медвежью шкуру: жестокий любовник/любовница отправляет партнера на смертельное испытание, и он/она с этим испытанием справляется, но любви ему после этого уже не надо. Что-то вроде:
К зверям идет,
Перчатку смело он берет
И возвращается к собранью снова.
Спокойно всходит на балкон;
<…>
Рукоплесканьем встречен он;
Его приветствуют красавицыны взгляды…
Но, холодно приняв привет ее очей,
В лицо перчатку ей
Он бросил и сказал: “Не требую награды”.
Аналогичная история в одной сибирской саге, я всё их путаю – не то “Имя твое Строговы”, не то “Судьба исчезает в полдень”: одна баба славилась как охотница на медведей, любовник бросил ей вызов – типа добудь медведя; она бросила ему шкуру и сказала: “А мою любовь, видно, тот медведь в лесу обломил”. И вот с Симоновым произошло нечто подобное: он хотел стать достойным своей дамы сердца, хотел заменить и превзойти летчика-героя, сталинского сокола. И точно, после периода особого интереса к летчикам – которые в конце тридцатых вдруг стали гибнуть один за другим в результате нелепейших случайностей, а на самом деле глубинных закономерностей – у вождя завелись другие соколы, менее отважные, более надежные, и Симонов в этом ряду был первым. Но, пока он завоевывал ее любовь – а заодно и статус, и славу, – с ним успело что-то такое произойти, что уже никакая любовь не была ему нужна; и, может быть, он даже начал понимать, что если женщине (и родине) в таких количествах угоден героизм, то это не очень правильная женщина (и довольно… как бы сказать… своеобразная родина). Полагаю, что на этой войне советский патриотизм надорвался и надломился навсегда, окончательно же его сгубили послевоенные уничтожения и репрессии; повторять клятвы и лозунги могли только те, кто войны по-настоящему не видел. Люди завоевали, отвоевали родину, но за это время стали другими; и благодарности от нее они не увидели, и доживали с ней – без любви.
Мне даже кажется, что подлинной причиной их разрыва была эта подмена, случившаяся на войне, но там такая травма, такая кровавая корка, что мы и посейчас боимся ее трогать, – тем более что ничего ведь так и не зажило. Людей все-таки готовили к другому – к подвигу, а не к мясорубке. И нужны на этой войне оказались совсем другие качества: не столько готовность жертвовать собой, сколько фантастическая выносливость, расчетливость, приспособляемость. И героями оказались совсем не те, кого прочили в герои, – катастрофу одного из таких людей, предвоенных кумиров, сам Симонов описал в “Двадцати днях