Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы каждый миг перед смертью, — философски заметил Иван Трофимович, но посмотрел на меня пронзительно и недобро. — Если же вы о герое моей книги… Он всех переживет, еще увидите, а я никогда его не оставлю. Про косточки на счетах лишь говорят, что их сбрасывают. В действительности только передвигают: вправо-влево, вправо-влево. Стержня их никто лишить не может. Будет вам урок! — воскликнул он вдруг грозно, разгоряченный, как всегда, ходом своих непостижных мыслей. — Но я ведь сейчас о другом. — На его лице снова появилось блудливо-гуманистическое и отчасти восторженное выражение: — Вот, например… Вы футбол любите?
Я попытался ответить, но Пиндоровский продолжал:
— Впрочем, это неважно. Особой наблюдательности тут и не требуется. Что закрывают мужчины, когда выстраиваются в стенку перед воротами? Это не вопрос. И так ясно. Вопрос: а что закрывают женщины? То-то и оно, — захихикал он после короткой паузы. — Они чисты перед Богом. Без их детородности человечество «тьфу!». Им нечего стыдиться и нечего бояться. Такой и я!
Я рассмеялся. Труден был для понимания пример, но вывод из него выглядел еще более дико.
— Иван Трофимович, вы — женщина?
— Да, — вызывающе сказал Пиндоровский, — я — женщина. Если хотите.
— Да ничуть не хочу.
— А и не хотите как хотите, — вдруг расслабленно сказал толстяк и опустил руку в банку, которая стояла у дивана.
На эту банку я сначала не обратил внимания, но тут сразу понял, о каких динозавриках говорил Алеша. В воде плавали маленькие яйца, одно из них на моих глазах лопнуло, и из него показалась игрушечная головка.
— Такое, такое одиночество по ночам накатывает, — сказал Пиндоровский жалобно. — Как говорится: «О, бурь заснувших не буди — Под ними хаос шевелится!..» Хочется, чтобы рядом было что-то живое. Чтобы можно было сказать, например: «улю-лю!..» Детей Бог не дал, — прибавил он мрачно и весомо, как будто закончил длинную и печальную повесть.
Иван Трофимович поднес к лицу игрушку, губы его заволновались, готовясь произнести колыбельный, ласкательный напев, но тут же передумали. Лицо выразило досаду с капелькой уксуса. Он сжал в кулаке хрупкий товар и бросил под ноги, где лежало еще два детеныша ископаемого с заснувшими на боку головками.
— Неудачный получился, — сказал Пиндоровский по-мастеровому просто.
К горлу подкатила тошнота. Аттракцион затягивался, а я продолжал малодушно искать повод, чтобы прервать его и заявить крайнюю степень отчаянности.
Пиндоровский был похож на распоясавшегося прапорщика. В армии я на них насмотрелся. Унизительность подобных комедий заключалась в том, что они были не смешные. Но даже сон мерцательно, перепрыгивая на пуантах от эпизода к эпизоду, из одного времени в другое стремится к окончанию. Будет ли конец этому?
Самым страшным как раз были армейские сны, в которых являлся какой-нибудь туалетный солдатик и с гримасой хитрого пресмыкательства сообщал: «Ты здесь останешься навсегда». Почему-то особенно тягостно и убедительно это выглядело оттого, что новость приносил не облеченный властью офицер, а шестерка, изогнуто вписавшаяся в регламент.
В армии, как и здесь, мысль о побеге не оставляла. Там это было физически осуществимо — ни решеток, ни толстых стен, ни часовых на вышках. Останавливала мысль о грядущем возмездии. И чем оно было неопределеннее, тем труднее было эту мыслью одолеть.
В Чертовом логове тоже не было ни охраны, ни секретных замков. В лабиринте же, в конце концов, кто-нибудь поможет разобраться. Но дальше, дальше маячил призрак какого-то распыления. В нем и было все дело.
Страх исчезнуть, под знаком которого прошла моя прошлая жизнь. Это было страшнее, чем в притче Кафки, где герой во сне видит приготовленную для него могилку и надгробную плиту со своим именем. В этом хтоническом балагане намеревались, шутя, похоронить не тебя, а мысль о тебе, стереть имя, распылить память. И главное, была уверенность, что какой бы невероятной ни казалась операция, дело, в действительности, более чем простое. Гораздо проще и естественней, чем, допустим, киллерский промысел.
И потом: как этому сопротивляться? Ничего, кроме плаксивого упрямства, как в детстве над манной кашей с комочками, кажется, и невозможно представить. «Не хочу! Не хочу!» А в чем дело, собственно? С комочками ему не нравится. Цаца!
Взрослые правы, они знают жизнь руками и набитыми шишками. Какой капризный ребенок! Никто ведь не заставляет камни таскать. Проглоти положенное и иди дальше, в свое «балабала», нюхать гаечки, лизать сухой лед и даже прыгать, рискуя жизнью, с сарая на сарай. Как бы удивились они, если бы ты согласился поменять манную сладкую кашу на рюкзак с камнями.
Ну, с кашей это, может быть, не совсем то. А вот сказали бы: Гошей ты до пяти лет был по ошибке, в действительности, ты мальчик номер ноль. Почему «Гоша» в голову не приходило спросить, а почему «номер ноль»? И как его будут с этого времени узнавать друзья? Без имени.
И вот он уже чувствует себя зависшим между небом и землей, как бы недородившимся, брошенным по ветру зернышком, которое не знает, куда упасть.
Я давно забыл о Пиндоровском, будто летел в вытяжной трубе с яркой точкой пустого неба в конце, и пытался вспомнить стихи с навязчивым, мучительным рефреном, которые то появлялись в памяти, то выскальзывали из нее. «Как тельце маленькое крылышком тэ-тэ-тэ всклянь перевернулось…» Нет, потом: «Как комариная безделица». И еще что-то. Ага: «В лазури мучилась заноза». Вот, вот, чем она мучилась, заноза в лазури? Это я и пытался вспомнить. И вспомнил наконец: «Не забывай меня, казни меня, Но дай мне имя, дай мне имя! Мне будет легче с ним, пойми меня, В беременной глубокой сини».
Как хорошо, подумал я. Вот так бы прокричать на прощанье, и все. И все! А дальше… Ну а что дальше?
Похоже, если я и не уснул буквально, то ушел мыслями далеко. В комнату Пиндоровского меня вернуло его ласковое бормотанье, которым он озвучивал символический процесс побудки в расчете на то, что я его не слышу. Или наоборот.
— Господин Каквастеперьназывать! Простите великодушно. Не назначены ли у вас на сегодня великие дела? Проспите бессовестно. И мне же потом тумаков начнете отвешивать. Стыдно, сударь!
Я твердо решил не радовать Пиндоровского ни рассеянным пробуждением, ни отповедью на подслушанные издевательства. Открыл глаза, как после глубокой задумчивости, и сказал:
— Я принес дискету с некрологом и сейчас вам ее отдам. Как вы ее используете, меня не интересует. О моей судьбе тоже можете не беспокоиться, потому что мне на нее наплевать. Стало быть, сладострастия в интриге больше нет. Сочувствую. Кроме того: я готов найти Антипова, если мне не станут мешать, и не сомневаюсь, что программу он вам легко уступит. Представляя его состояние, думаю, академик к этой затее давно охладел. Дальше: выступать или не выступать, разумеется, его дело. Со своей стороны, я посоветую ему на площадь не ходить. Хотя бы потому, что вам ничего не стоит отключить трансляцию или просто микрофоны. У него же есть другие способы. Просьба у меня одна: не трогайте моих сыновей. Вы и сами понимаете, что они здесь ни при чем. А вам — зачем лишнее? Не обжоры же вы, в конце концов?