Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Per me si va neletemo dolore
Per me si va tra la perduta gente.
(Лирическое интермеццо)
Анне Михайловне Лариной
Милая, дорогая Аннушка, ненаглядная моя! Я пишу тебе уже накануне процесса и пишу тебе с определенной целью, которую подчеркиваю тремя чертами: что бы ты ни прочитала, что бы ты ни услышала, сколь бы ужасны ни были соответствующие вещи, что бы мне ни говорили, что бы я ни говорил — переживи ВСЕ мужественно и спокойно. Подготовь домашних. Помоги и им. Я боюсь и за тебя, и за других, но прежде всего за тебя. Ни на что не злобься. Помни о том, что великое дело СССР живет, и ЭТО главное, а личные судьбы — преходящи и мизерабельны по сравнению с этим. Тебя ждет огромное испытание. Умоляю тебя, родная моя, прими все меры, натяни все струны души, но не дай им ЛОПНУТЬ. Ни с кем не болтай ни о чем. Мое состояние ты поймешь. Ты — самый близкий, самый родной мне человек, единственный. И я тебя прошу всем хорошим, что было между нами, чтоб ты сделала величайшее усилие, величайшим натяжением души помогла себе и домашним ПЕРЕЖИТЬ страшный этап. Мне кажется, что отцу и Наде не следовало бы ЧИТАТЬ ГАЗЕТ за соответствующие дни: пусть на время КАК БЫ ЗАСНУТ. Впрочем, тебе виднее — распорядись, присоветуй сама, под тем углом зрения, чтобы не было неожиданного кошмарного потрясения. Если я об этом прошу, то поверь, что я выстрадал все, в том числе и эту просьбу, и что все будет, как этого требуют большие и великие интересы. Ты знаешь, что мне стоит писать тебе такое письмо, но я пишу его в глубокой уверенности, что только так я должен поступить. Это главное, основное, решающее. Сколько говорят эти короткие строки, ты и сама понимаешь! Сделай так, как я прошу, и держи себя в руках: будь каменной, как статуя.
Я — в огромной тревоге ЗА ТЕБЯ, и если бы ТЕБЕ разрешили написать или передать мне несколько успокоительных слов по поводу вышесказанного, то ЭТА тяжесть свалилась бы хоть несколько с моей души.
Об этом прошу тебя, друг мой милый, об этом умоляю.
Вторая просьба у меня — неизмеримо меньшая, но лично для меня очень важная.
Тебе передадут три рукописи:
a) большая философская работа на 310 стр. («Философские арабески»);
b) томик стихов;
c) семь первых глав романа.
Их нужно переписать на машинке, по три экземпляра. Стихи и роман поможет обработать отец (в стихах приложен ПЛАН, там внешне — хаос, но можно разобраться; каждое стихотворение нужно перепечатывать на отдельной страничке).
Самое важное, чтоб не затерялась философская работа, над которой я много работал и в которую много вложил: это — очень ЗРЕЛАЯ вещь, по сравнению с моими прежними писаниями, и, в отличие от них, ДИАЛЕКТИЧЕСКАЯ от начала до конца.
Есть ЕЩЕ та книга («Кризис капит(алистической) культуры и социализм»), первую половину которой я писал еще дома. Ты ее постарайся ВЫРУЧИТЬ: она не у меня — жаль будет, если пропадет.
Если ты получишь рукописи (много стихов связано с тобой и ты по ним почувствуешь, как я к тебе привязан) и если тебе будет разрешено передать мне несколько строк или слов, НЕ ПОЗАБУДЬ УПОМЯНУТЬ И О МОИХ РУКОПИСЯХ.
Распространяться сейчас о своих чувствах неуместно. Но ты и за этими строками увидишь, как безмерно глубоко я тебя люблю. Помоги мне исполнением первой просьбы в столь для меня тяжкие часы.
Во всех случаях и при всех исходах суда я после него тебя увижу и смогу поцеловать твои руки.
До свидания, дорогая.
Твой Колька.
15–1-38.
P.S. Карточка твоя у меня есть, с малышом. Поцелуй Юрку от меня. Хорошо, что он не читает. За дочь тоже очень боюсь. О сыне скажи хоть слово — вероятно, вырос мальчонка, а меня и не знает. Обними его и приласкай.
Трудно передать мое душевное состояние после того, как я прочитала письмо Николая Ивановича, принесенное мне в больницу из журнала «Родина» через 54 года после его написания. То, что для читателя — всего лишь история, для меня вдруг стало сегодняшним днем. В одно мгновение я перенеслась на кровавую землю Большого террора.
Квартира наша была мертва в дни, предшествовавшие аресту, ни одна живая душа не осмеливалась посетить того, кого газеты ежедневно обвиняли в неслыханных преступлениях. Решилась на это лишь Августа Петровна Короткова, работавшая секретарем Н. И. в «Известиях», — пришла проститься и рыдала. Августа Петровна, прозванная Пеночкой, и правда напоминавшая птичку своей хрупкой фигуркой, жива и сейчас.
Гробовую тишину квартиры нарушали чаще всего фельдъегери, приносившие очередную пачку клеветнических показаний на Бухарина, да еще трижды звонил почтальон: принес письмо от Бориса Пастернака и телеграмму от Ромэна Роллана.
В один из дней, незадолго до рокового Февральско-мартовского пленума 1937 года (рокового не только для нас, но и для судеб миллионов), мы с Н. И. находились в кабинете. Вдруг вошли трое. Они сообщили «товарищу Бухарину» — так они выразились, — что ему предстоит выселение из Кремля. Н. И. ничего не успел ответить — зазвонил телефон. Говорил Сталин:
— Что там у тебя, Николай? В смысле, как живешь, дорогой?
— Да вот пришли меня из Кремля выселять. Я в Кремле вовсе не заинтересован, прошу только, чтобы было помещение, куда вместилась бы моя библиотека.
В ту минуту Н. И. едва ли интересовала его библиотека. Уже было ясно, что предстоит арест, но, видно, Н. И. хотел продолжить разговор со Сталиным, к которому давно уже тщетно стремился.
— А ты пошли их к чертовой матери, — сказал Коба и положил трубку. Пришедшие моментально ушли. Переселять Н. И. из Кремля было действительно бессмысленно, через несколько дней Коба обеспечил его последней квартирой в тюремной камере, а через год и камеры не потребовалось… Но Сталин не мог остановить игру.