Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот такой изысканный тост, связавший открытия русской классической литературы с открытиями нового литературоведения времен Серебряного века, выпал нам с Константином в начале нашей совместной жизни.
Так метод остранения вторично мелькнул в моей жизни.
Зато сам он, Виктор Шкловский, вернее, не он, а мое с детских лет сложившееся к нему отношение, сильно осложнил мою семейную жизнь. “Я же тебе говорила” тут не присутствовало, притчу В.Б. я запомнила, но вместо того существовало столь же разрушительное: “Я же знаю, что на самом деле всё не так”.
Дело в том, что, оказавшись в семье Петра Богатырева, я обнаружила, что на Виктора Шкловского можно смотреть иначе, не так, как было принято в нашем доме. Тут он не был кумиром. Старым товарищем, яркой фигурой – да, конечно. Но – не кумиром, а равным, Витей, а не Виктором. Кумиром в этой семье был Роман Якобсон. Всегда: Роман, никогда: Рома.
Первый сокрушительный удар был нанесен по “Zоо”.
– Пока твой Шкловский сочинял Эльзе “письма не о любви”, любовь-то у нее была с Романом, – проинформировал меня Константин с гордостью, словно бы о своей победе.
Боюсь, что пристрастия своей семьи я отстаивала с излишней горячностью: представления о толерантности, консенсусе, об уважении к чужому мнению не больно были развиты в моем поколении, даже у тех, кто вырос в семьях, сопротивлявшихся нравственным нормам, принятым режимом. Для меня тогдашней допустить не-восхищение Виктором Шкловским было равносильно предательству, и я кинулась рьяно его защищать. Время для того было крайне неподходящее: с присущей ему страстностью В.Б. в очередной раз бурно отрекался от себя самого. Со старшими Богатыревыми, Петром Григорьевичем и Тамарой Юльевной, спорить я остерегалась, но в наш с Константином семейный мир Шкловского пыталась “вводить принудительно, как картофель при Екатерине”, а В.Б. всеми силами мне мешал и сводил мои усилия на нет. Самый ужасный момент наступил в октябре 1958 года на фоне самого счастливого в нашей с Костей жизни события: 18 октября родился наш сын, названный именем его отца, а пятью днями позже стало известно, что Борису Пастернаку присуждена Нобелевская премия по литературе. Косте трудно было совладать с двойной радостью, а перенести тут же разразившуюся травлю кумира – почти не под силу. В эти дни Борис Леонидович часто звонил Косте, причем сетовал на то, что телефон бывал занят, как обычно случается в дни появления в доме младенца. Отречение В.Б., злосчастное “Письмо в редакцию”, подписанное именами Ильи Сельвинского и Виктора Шкловского, опубликованное в “Курортной газете” города Ялты, осуждавшее нового лауреата Нобелевской премии, с которой оба успели поздравить старого друга, поначалу прошло мимо меня: все тонуло в проснувшемся материнстве. Но когда дошло, ушибло, прямо-таки стукнуло наотмашь. Тут уж мне пришлось прикусить язык: крыть было нечем.
Навещая родителей, с тоской наблюдала, как отец мучительно искал оправдание старшему другу, наскреб нечто малоутешительное:
– Виктор по темпераменту не может быть в стороне. Он должен непременно принять участие в происходящем!
Я пощадила отца: не стала произносить вслух то, что и так было ясно: “Зачем же принимать участие таким образом?” А он, в ответ на непроизнесенное, запальчиво:
– Виктор храбрый, очень храбрый человек!
И с горечью:
– Сидел бы молча, уж коли оказался в Ялте, скажи спасибо, что не в Москве. Нет, не усидел.
“Храбрый”, кстати, было словцо Шкловского, у нас говорили “смелый”.
Костя перестал посещать дом Шкловских. А в нашем, новом для меня доме стал появляться Роман Якобсон.
Появился он в московском доме Богатыревых, когда меня там еще и в помине не было. Посещать Москву Якобсон стал в начале оттепели: в 1956 году приехал для участия в Первом международном съезде славистов. Первые отклики на эту тему, взволнованные и доброжелательные, я услышала от Виктора Шкловского: он рассказывал отцу и маме о встрече с Романом Осиповичем после многолетней разлуки. Но на прямой вопрос отца, изменился ли тот, В.Б. ответил с ноткой неодобрения:
– Стал американцем.
“…Роман, со своими узкими ногами, рыжей и голубоглазой головой, любил Европу”[298], – пришла мне на память строчка с незабываемых страниц “Zоо”. И подумалось: Европу, а не Америку.
На моей памяти Роман Якобсон прилетал в Москву вихрем, штормом, тайфуном, в этот смерч мгновенно втягивало нашу семью. Для старших Богатыревых каждая встреча с ним была счастьем, о котором в сталинское время невозможно было помыслить. Ничего не изменилось в их отношениях за годы разлуки, профессиональные беседы с Петром Богатыревым всегда начинались с той точки, на которой прервались: Якобсон и Богатырев в научных вопросах были единомышленниками, вновь и вновь с радостью убеждались в том, что продолжают работать в одном направлении. Тамара Юльевна, верный друг Романа, “свата”, который некогда познакомил ее, машинистку российского представительства в Праге, с другом и коллегой Петром, с тех пор не только хранила ему благодарность за счастливый брак, но искренне его любила, привечала его жен, с первой, Соней Хазовой, продолжала поддерживать теплые отношения. Когда Якобсон оказывался в Москве, все свободное время он проводил у Богатыревых, и Тамара Юльевна могла достойно проявить свои таланты: устраивала в его честь приемы в лучшем московском стиле, настоенном на латышско-немецко-чешском опыте, она помнила кулинарные пристрастия Романа, на столе не переводились его любимые кушанья.
Для Константина Богатырева, смутно помнившего Романа, которого он видел в раннем детстве, в восхищении к нему воспитанного, знавшего и высоко ценившего его работы, Якобсон был посланцем западного мира, неподнадзорной науки и свободно развивающегося искусства. Костя, родившийся в Праге, но с трех лет живший в сталинской империи, хлебнувший сиротства при живом отце, трущобной коммуналки, прошедший войну и Воркутинский лагерь, непостижимым образом оставался европейцем, космополитом (разумеется, в прямом смысле слова, а не в искаженной советской интерпретации). Для Кости общение с Якобсоном явилось отдушиной, глотком свежего воздуха, а Роман – гостем из мира, которому Костя принадлежал духовно. С присущей ему щедростью он рвался поделиться с Якобсоном своими сокровищами: читал ему свои переводы из Рильке, ставил записи Окуджавы и Высоцкого и, в качестве главной награды, устроил встречу с Борисом Пастернаком. Позднее честь организации этого свидания приписали Вячеславу Всеволодовичу Иванову, когда решили его изгнать из МГУ (в ту пору Московский университет в гениальных ученых не нуждался): среди прочего обвинили Иванова в том, что он якобы свел “международного шпиона Романа Якобсона с внутренним эмигрантом Борисом Пастернаком”. Костя весело наслаждался идиотизмом этой формулировки, обвинял Кому в “узурпации славы”, в присваивании себе его, Костиных, заслуг – шутки на тему “кто-кого-с-кем-свел” долго бытовали в нашем кругу.