Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мало кто элегантно спит, крошка. – Он запечатлел на ее лохматой макушке целомудренный поцелуй. – Сладких снов, Шеба.
Город состоит из островов, простроченных улицами и проспектами, тоннелями и трамвайными линиями – целой сеткой потенциальных связей, ждущих, чтобы их прочертили как следует. Царственные мосты перемахивают через реки в величии стальных ферм, а под ними паромы надежно и неторопливо волокут к берегу грузы.
Мосты, тоннели, паромы, улицы… они-то, интересно, спят?
Вот паром вползает в док и распахивает железную пасть, будто хочет запеть; наружу льются люди – шагают, ничего вокруг не видя, лбом вперед, будто стенобитный таран, строя мученические рожи жгучему холоду, – и запеть-то паром забывает, забывает, что ему на роду написано петь. Игривый ветер с этим не согласен, и вот уже шляпа катится, скачет по тротуару, преследуемая бизнесменом в сером, и хихикает аудитория, собранная по кусочку из новостных агентов, и чистильщиков обуви, и телефонисточек, спешащих на работу (а туфли им слишком малы), и каменщиков, и подметальщиков улиц, и лоточников со всякой всячиной, какая только может прийти горожанину в голову.
Высоко надо всем этим мойщики окон воспаряют в небо силою чистого чуда – сделанного из тросов и досточек, – чтобы отмыть с города копоть стольких отработанных снов. Они моют и трут, моют и трут, пока жизнь по ту сторону стекла не станет яснее и чище. Время от времени в окне возникает лицо, глаза встречаются на мгновение; наблюдатель и наблюдаемый оба поражены тем фактом, что другой существует, – и поспешно отводят взгляд. Связь рвется, и вот уже снова дрейфуют два острова.
Ветер свистит в узких каньонах меж небоскребов, вырывается на просторы долин-авеню, улетает в овраги улиц, где копошатся тайные жизни: день за днем, день за днем…
Вот мужчина вздыхает: ему хочется любви, а любви нет.
Вот плачет ребенок: уронил леденец – а ведь едва лизнул!
Вот на станцию с визгом врывается поезд, и девушка испуганно ахает: слишком близко она оказалась к краю платформы.
Вот пьяница возводит усталые очи горе – это унылая гряда домов вдруг стала прекрасной из-за мимолетной игры света и тени.
– Господи, неужто ты? – шепчет он во внезапное затишье между клаксонами такси.
А солнце играет на шпиле, разбивается вдруг на мгновение в веер лучей – и вот уже снова надвинулись облака. Взгляд ползет вниз.
– Господи, господи, – всхлипывает пьяница, словно отвечает на свою же прерванную молитву.
Едут машины, снуют туда-сюда люди. Они вздыхают, желают, плачут, мечтают… Собери вместе все их «почемуогосподипочему!» – и симфония эта взлетит до небес, и тогда ангелы возрыдают. Но поодиночке им не перекрыть гул индустрии – куда там! Отбойные молотки, подъемные краны, автомобили, подземка – ах да, еще аэропланы! Неумолчно рычащая машинерия фабрик мечты… Неужто все это тоже видит сны о чем-то большем?
Смыкается еще один день. Солнце тяжело присаживается на горизонт и соскальзывает за край Гудзона, обливая внезапно золотом всю западную сторону Манхэттена. Ночь заступает на вахту. Городской неон брызжет наружу сквозь разошедшиеся швы дневной реальности, и вакханалия снов начинается заново.
Эви проснулась среди ночи. Жутко болела голова. Веки разъехались с поистине титаническим усилием. Комната немного покачалась, потом смилостивилась и вошла в фокус. Эви смутно припомнила, что, кажется, поцеловала Сэма. В похмельной панике она посмотрела вдоль себя вниз и с облегчением убедилась, что на ней все еще вечернее платье и она вроде одна. Тошнота решила напомнить о себе, да так решительно, что ей пришлось доковылять до ванной и плеснуть водой себе в опухшую физиономию. Еще даже не рассвело. Еще куча времени как следует доспать и придумать, как полегоньку спустить Сэма на тормозах. Эви вывернула шею и напилась прямо из крана, а потом забралась обратно в постель – надо же выспать весь этот алкогольный кошмар.
Разбудил ее свет.
Эви заморгала; глаза не сразу согласились на бодрое утреннее солнце, купающее комнату в светоносной дымке. Комната, однако, оказалась не в «Уинтропе». Это была ее старая спальня в Зените, на Тополиной улице. Медленно, деталь за деталью, она вобрала всю картинку: туалетный столик, на нем ее серебряное зеркальце; картина с викторианской девицей, продающей цветы; лоскутное одеяло в звездочку – его сшила бабушка, когда Эви только родилась. Она была дома.
Быстро одевшись, она поспешила вниз, прошла через гостиную, где кто-то оставил включенное радио, и знакомый голос журчал из динамиков: «Так, мистер Форман, дайте-ка мне сосредоточиться! Там у дýхов, похоже, вечеринка…»
Как ее могут передавать по радио, если она сейчас дома у родителей, в Огайо? Кажется, она совсем недавно стояла на платформе такой красивой железнодорожной станции, а потом садилась в прехорошенький маленький поезд. Должно быть, она заснула. Ага, так это сон. Менее волнительным происходящее от этого не стало – наоборот, она только острее чувствовала все вокруг, словно на целый шаг опережала мгновение и отчаянно пыталась за него ухватиться. Ах, она бы все сделала, только бы его удержать.
Из задней части дома приплыл запах жарящегося бекона. Эви пошла за носом через столовую в знакомую бело-синюю кухню с огромным окном над раковиной, глядящим на ровную гряду рудбекий вдоль посыпанной гравием подъездной дорожки.
– Доброе утро, моя радость, – мама с улыбкой плюхнула на тарелку оладьи. – Завтрак почти готов. Не заигрывайся там.
– Не буду, – отозвалась Эви очень тихо и ровно, словно громкие звуки могли развеять чары и убить магию сна.
Отец вошел в комнату, поцеловал маму в щеку и уселся за стол с газетой. Он поднял голову, поглядел на Эви и улыбнулся.
– Ну, разве ты у меня не картинка сегодня!
– Спасибо, папа.
– Эви, будь лапочкой, – сказала, не оборачиваясь, мама от плиты, – позови брата завтракать, ладно?
Сердце у нее так и припустило. Джеймс. Джеймс здесь.
Свет лился сквозь стеклянную дверь – такой яркий, что по ту сторону ничего не было видно. Она толкнула створку. Там все было совсем как она помнила: веревочные качели на огромном дубе, огород с кустами спелых помидоров, папин «Бьюик», припаркованный у сарая. Чуть туманное солнце одевало все это зыбкой прелестью. У кормушки чирикали птицы. Цикады ласково стрекотали в пушистой, сочной траве.
Где-то кто-то пел:
– Собери свои печали в этот старенький рюкзак, улыбнись, улыбнись, улыбнись…
Сквозь живую изгородь мелькнула рука, болтающаяся нога… Весь покой слетел с нее, и Эви бегом помчалась к фигуре, распростертой на старой садовой скамейке.
– Джеймс? – Она прошептала это так тихо, что брат мог и не расслышать, но он сел, обернулся и широко улыбнулся ей.
Солнце освещало его сзади, так что он весь сиял.