Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Наташа была прекрасна. Воспитание в деревне, на чистом воздухе оставило ей в наследство цветущее здоровье. Сильная, ловкая, она была необыкновенно пропорционально сложена, отчего и каждое движение её было преисполнено грации. Глаза добрые, весёлые, с подзадоривающим огоньком из-под бархатных ресниц. Но покров стыдливой скромности всегда вовремя останавливал слишком резкие порывы. Но главную прелесть Натали составляли отсутствие всякого жеманства и естественность.
Необыкновенно выразительные глаза, очаровательная улыбка и притягивающая простота в обращении, помимо её воли, покоряли ей всех. Не её вина, что всё в ней самой и манера держать себя было проникнуто глубокой порядочностью. Всё было comme il faut — без всякой фальши».
В пёстрой череде вечеров, балов, в которых участвовали молодые, были проводы Масленицы и «санные катания» 1 марта, блины у Пашковых, знакомых поэта. Пушкин намеревался пожить в старой столице недолго. О планах писал издателю своих сочинений П. А. Плетнёву: «Душа моя, вот тебе план жизни моей: полгода проживу в Москве. Я не люблю московской жизни. Здесь живи не как хочешь — как тётки хотят. Тёща моя та же тётка. То ли дело в Петербурге! заживу себе мещанином припеваючи, независимо…»
Но не выдержав нескончаемых попрёков Натальи Ивановны, Пушкин покинул Москву 15 мая. В тот же день в Петербург последовало донесение полицмейстера: «Секретно. Живущий в Пречистенской части отставной чиновник 10-го класса Александр Сергеевич Пушкин вчерашнего числа получил из части свидетельство на визу из Москвы в Санкт-Петербург вместе с женою своею; а как он состоит под секретным надзором, то я долгом поставляю представить о сём вашему высокоблагородию».
Лето в Царском Селе
В Петербурге супруги не задержались; как и планировал Пушкин, уехали в Царское Село, где сняли дачу — дом Китаева на Колпинской улице. В Царском же жили В. А. Жуковский и фрейлина императрицы А. О. Смирнова, которая оставила воспоминания о посещениях поэта:
— Пушкин писал свои сказки, с увлечением. Так как я ничего не делала, то и заходила в дом Китаева. Наталья Николаевна сидела обыкновенно за книгою внизу. Пушкина кабинет был наверху, и он тотчас нас зазывал к себе.
Кабинет поэта был в порядке. На большом круглом столе, перед диваном, находились бумаги и тетради, часто несшитые, простая чернильница и перья; на столике графин с водой, лёд и банка с кружовниковым вареньем, его любимым. Волосы его обыкновенно ещё были мокры после утренней ванны и вились на висках; книги лежали на полу и на всех полках.
В этой простой комнате, без гардин, была невыносимая жара, но он это любил, сидел в сюртуке, без галстука. Тут он писал, ходил по комнате, пил воду, болтал с нами, выходил на балкон и привирал всякую чепуху насчёт своей соседки графини Ламберт. Иногда читал нам отрывки своих сказок и очень серьёзно спрашивал нашего мнения. Он восхищался заглавием одной: «Поп — толоконный лоб и служитель его Балда».
— Это так дома можно, — говорил он, — а ведь цензура не пропустит!
Наговорившись, я спрашиваю:
— Что же мы теперь будем делать?
— А вот что! Не возьмёте ли вы меня прокатиться на придворных дрогах?
— Поедемте.
Бывало, и поедем. Я сяду с его женой, а он на перекладинке, впереди нас, и всякий раз, бывало, поёт во время таких прогулок:
Уж на Руси.
Мундир он носит узкий,
Ай да царь, ой да царь,
Православный государь!
Александру Осиповну всё восхищало в поэте: «Никого не знала я умнее Пушкина. Ни Жуковский, ни князь Вяземский спорить с ним не могли — бывало, забьёт их совершенно. Вяземский, которому очень не хотелось, чтоб Пушкин был его умнее, надуется и уж молчит, а Жуковский смеётся:
— Ты, брат Пушкин, чёрт тебя знает, какой ты — ведь вот и чувствую, что вздор говоришь, а переспорить тебя не умею, так ты нас обоих в дураки и записываешь».
Наталья Николаевна ревновала супруга к Смирновой-Россет, и на этой почве случались досадные инциденты: «Раз, когда Пушкин читал моей матери стихотворение, которое она должна была в тот же вечер передать Государю, жена Пушкина воскликнула:
— Господи, до чего ты мне надоел со своими стихами, Пушкин!
Он сделал вид, что не понял, и отвечал:
— Извини, этих ты не знаешь: я не читал их при тебе!
— Эти ли, другие ли — всё равно. Ты вообще мне надоел своими стихами.
Несколько смущённый, поэт сказал моей матери, которая кусала себе губы от вмешательства:
— Натали ещё совсем ребёнок. У неё невозможная откровенность малых ребят.
Он передал стихи моей матери, не дочитав их, и переменил разговор».
Аналогичный случай приводит в своих воспоминаниях и Арапова, дочь Натальи Николаевны от второго брака:
«Когда вдохновение снисходило на поэта, он запирался в свою комнату, и ни под каким предлогом жена не дерзала переступить порог, тщетно ожидая его в часы завтрака и обеда, чтобы как-нибудь не нарушить прилив творчества. После усидчивой работы он выходил усталый, проголодавшийся, но окрылённый духом, и дома ему не сиделось.
С робкой мольбой просила его Наталья Николаевна остаться с ней, дать ей первой выслушать новое творение. Хватая шляпу, он с своим беззаботным, звонким смехом объявлял по вечерам:
— А теперь пора к Александре Осиповне на суд! Что-то она скажет? Угожу ли я ей своим сегодняшним трудом?
— Отчего ты не хочешь мне прочесть? Разве я понять не могу? Разве тебе не дорого моё мнение? — И её нежный, вдумчивый взгляд с замиранием ждал ответа.
Но, выслушивая эту просьбу как взбалмошный каприз милого ребенка, он с улыбкой отвечал:
— Нет, Наташа! Ты не обижайся, но это дело не твоего ума, да и вообще не женского смысла.
— А разве Смирнова не женщина, да вдобавок красивая? — с живостью протестовала она.
— Для других — не спорю. Для меня — друг, товарищ, опытный оценщик, которому женский инстинкт пригоден, чтобы отыскать ошибку, ускользнувшую от моего внимания, или указать что-нибудь ведущее к новому горизонту. А ты, Наташа, не тужи и не думай ревновать! Ты мне куда милей со своей неопытностью и незнанием. Избави Бог от учёных женщин, а коли оне ещё и за