Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это очень страшно, Гур. Очень-очень.
Гурьев посмотрел в её чёрные от горя глаза и кивнул:
— Я знаю. А теперь – это знаете вы.
— И что же нам делать? Зачем мы? Для чего нужны мы?!
— Вам и самим известен ответ, но я его всё же озвучу. Именно вы будете своим существованием, своим примером, а если надо – то своей властью строить ту самую систему отбора лучших на благо всех. Без вас она невозможна. И вы обязательно справитесь. Вам предстоит хранить эту державу тысячу лет. Смирять похоть сильных к слабым. Смирять зависть слабых к сильным. В державе ста пятидесяти языков и двухсот миллионов судеб только царь вправе сказать последнее слово, потому что всем угодить, сделать всем хорошо – невозможно. Царь есть суд. Суд есть равновесие. Равновесие – условие продолжения жизни. На этой земле. Под этим небом. Под этим солнцем.
— Ничего не случится, — Гурьев посадил детей перед собой, посмотрел обоим в глаза. — Ничего плохого случиться с вами не может. Хорошенько запомните это. Оба. Я вас выведу даже из ада, если будет нужно, а Кремль – это просто большая, к тому же – нами, нашими людьми охраняемая крепость. У нас всё есть. Городецкий вас будет ждать, подстраховывать. Вы войдёте и выйдете невредимыми, даже если всё окажется совсем не так, как я замыслил.
— Всё всегда бывает совсем не так, — вздохнула Даша. Городецкий, подумала она. Имя какое – как пулемётная очередь. Они все такие – и Гур. И Варяг. И Андрей. И я тоже – должна.
— Не в этот раз, — резко сказал Гурьев. — На этот раз – всё будет так. Ничего не бойтесь. Если он хотя бы заподозрит, что вы боитесь – ничего не выйдет. Учтите – на вас сейчас смотрит весь мир, даже не подозревая об этом. В ваших руках – не только судьба этой страны, России, но и всех остальных. Слышите меня? Понимаете меня?
— Слышим и понимаем, Гур, — Даша взяла Андрея за руку, положила себе на колено. — И слышим, и понимаем. Понимаем, что ты чувствуешь. Правда, Андрюша? — Андрей кивнул. — Вот. Гур, мы справимся. Должны – значит справимся. Всё.
Всё, подумал Гурьев. Действительно – всё. Сделано – всё. Теперь – или да, или нет. Теперь, когда сделано всё, что можно – случится, чему суждено. И мы с этим обязательно справимся.
* * *
Сталин долго изучал «объективки», тасовал фотоснимки, перекладывал бумаги, раскладывал их на столе, снова подносил к глазам. Долго, — бесконечно долго. Потом – долго читал записку Андрея. Поднялся, вышел на свою «тропинку» и возобновил по ней вечный бег. Интересно, подумал Гурьев, сколько вёрст протоптал по этому коврику товарищ Сталин за столько лет? Наверное, уже до Луны можно дотопать. Сталин остановился:
— Восемь самолётов сбил? Восемь?
— Да.
— И подлодку? Большая подлодка?
— Там приложение есть, Иосиф Виссарионович. Да, серьёзная. С зенитной пушкой и пулемётом. У него был установлен прибор для прицельного ночного бомбометания, новейшей разработки. Очень точно бомбу положил, прямо в рубку, а потом – видимо, детонация торпед, или что там – трудно сказать. Сильно не разбирались – война.
— Что за прибор? Есть такие у нас?
— Есть, есть, Иосиф Виссарионович. Сами такой сразу не сделаем – не хватает пока технической культуры, всё-таки очень тонкая оптика. Но закуплены в нужных количествах, заказаны. Всё в порядке.
— А самолёт? Самолёт хороший?
— Самолёт – самый лучший, — улыбнулся Гурьев. — Люди, которые его собирали, надлежащим образом проинструктированы. Там каждый винтик, каждая заклёпочка – под микроскопом изучены и сто раз перепроверены. Специальным аэродинамическим лаком покрыт – почти на четыре процента выше скорость против паспортных данных. А четыре процента в бою – сам знаешь, что такое, Иосиф Виссарионович. Это же мой мальчик. Мой малыш. Твой Наследник. У него всё – самое лучшее. И прицел, и самолёт, и бомбы, и ведомые – всё по самому высшему разряду. А с этой подлодкой – ну, просто вообще, как нарочно. За неё сразу два ордена получил: «Крест Виктории» и «Крест за выдающиеся лётные заслуги». В общем, да, красиво вышло.
— Красиво? — спросил Сталин. Подозрительно тихо спросил. Потом – согласился: – Да. Красиво. Кто ему разрешил?
— Что?
— «Что»?! Воевать – кто разрешил? Летать – кто разрешил?!
— Никто.
— Никто. Понятно. Никто.
— Никто, Иосиф Виссарионович, — спокойно подтвердил Гурьев. — Я понимаю, что ты сейчас чувствуешь. Но ведь и ты понимаешь – ту самую, очень простую вещь. Он – человек. Воин. Настоящий воин. Я его таким сделал. И при этом он – мальчик, ему восемнадцать лет. Страна, в которой он вырос, ведёт войну. Это не просто какие-то там рыцари-бароны лужок не поделили – это с Гитлером война, с Гитлером, война против врага, настоящего врага, который ненавидит и жаждет разрушить, уничтожить всё то, что он, мой малыш, — как ты, как я, — любит и ценит. Все его сверстники, все, кто способен держать оружие – на войне. А он будет сидеть в подвале? Да, потерять такого человека, такого невероятно важного, единственного человека – не просто трагедия. Чтобы верно назвать это – нет слов ни в одном языке. А как ты ему запретишь? Скажешь – ты такой замечательный, уникальный, тебе нельзя? А кругом – не просто война, а – такая. Друзья воюют. По товарищам, павшим в бою, тризну справляют. А он – будет сидеть, смотреть на это? Не можешь ты мужчине, солдату, запретить защищать то, что ему дорого. Долг и честь. Есть такая штука, Иосиф Виссарионович, — химия. Таблеток от храбрости не существует. А он – с пелёнок небом бредит. С четырнадцати лет за штурвалом. Каждый день. Это не лечится.
— Я знаю. Знаю. И ты – не попробовал? Ни разу – не попробовал?
— Нет. Конечно, мне было страшно. Не просто страшно – я не жил всё это время, хоть и знал, что ничего с ним не случится. Умом знал – а сердце… Но запретить – не имел права. Потому что человек, юноша, мужчина, солдат, которого мама-папа – сестричка с наставником – воевать не пустили, — это конченый человек. Живой покойник. И государя из него не выйдет. А так – всё получится, Иосиф Виссарионович. Конечно, у государя – иные обязанности, и долг его – не саблей махать, это ясно. Но он пока – не государь. Он просто отважный и чистый мальчик. Ни пятнышка на нём. Понимаешь, Иосиф Виссарионович? И только ты, своей страшной властью, которую ты выгрыз из глоток у всех остальных, — только им, только сделав его государем, можешь спастись. И страну спасти. Державу, империю. Если ты не сделаешь – никто после тебя не осмелится, не сдюжит. Кишка тонка. А ты – можешь. Значит – должен. Делай, что должен. И тогда – случится, чему суждено.
— Да. Прав ты, прав. Опять – прав. Всегда прав. Прямо как товарищ Сталин. Пусть заходит. Оба пускай заходят.
Есть Бог, подумал Сталин. Есть. Он повернулся к открывающейся двери, посмотрел, как мальчик и девочка входят – волнуются, конечно, волнуются, он видел, умел это видеть, умел хорошо, — и увидел, что мальчик и девочка волнуются правильно, по-хорошему волнуются, по-настоящему. И обрадовался. Поздоровался тепло, по-сталински тепло, как он сам это про себя называл, — мальчику руку пожал, отметил – крепкое пожатие, тёплое, рука сухая, сильная, хорошо; девочку тоже подержал за руку, — рука прохладная, приятно, по-женски прохладная, не дрожит, не суетится; очень, очень милая девочка, глазки какие синие, подумал он. Отпустил, сделал широкий, гостеприимный жест – присаживайтесь, будьте как дома. Искоса на Гурьева посмотрел – этот, как всегда. Пушкой его не пробьёшь. Ничем не пробьёшь. Всегда всё знает, что ни спросишь – всегда ответит. Ни разу не было ещё такого: Сталин спрашивает, а Яков Кириллович не может ответить. Всегда, всегда отвечает. Если бы такого, ещё одного, — хотя бы. Нету. Негде взять. Городецкий хорош тоже, очень хорош. Но без Якова Кирилловича – нет, не потянет. Не потянет. Тоже – не Сталин.