Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, тут тасуются 1914 и 1919 годы, точно указываются неточные причины и вместо раскрытия тайн туман лишь сильнее покрывает былые поступки.
Что интересно, Лиля Брик потом заменяет в своих рассказах Горького на Чуковского.
И, наконец, вот что пишет Игорь Северянин в «Заметках о Маяковском»: «Софья Сергеевна Шамардина („Сонка“), минчанка, слушательница высших Бестужевских курсов, нравилась и мне, и Маяковскому. О своём „романе“ с ней я говорю в „Колоколах собора чувств“. О связи с В. В. я узнал от неё самой впоследствии. В пояснении оборванных глав „Колоколов собора чувств“ замечу, что мы втроём (она, В. Р. Ховин и я) вернулись вместе из Одессы в Питер. С вокзала я увёз её, полубольную, к себе на Среднюю Подьяческую, где она сразу же слегла, попросив к ней вызвать А. В. Руманова (петербургского представителя „Русского слова“). Когда он приехал, переговорив с ней наедине, она после визита присланного им врача была отправлена в лечебницу на Вознесенском проспекте (против церкви). Официальное название болезни — воспаление почек. Выписавшись из больницы, Сонка пришла ко мне и чистосердечно призналась, что у неё должен был быть ребёнок от В. В. Этим рассказом она объяснила все неясности, встречающиеся в „Колоколах собора чувств“…»
Софья Шамардина стала партийным работником (что, по-видимому, вызывало смешанные чувства у Маяковского: «Сонка — член горсовета!»).
Паперный рассказывает, что после того, как Шамардина просидела семнадцать лет, он встретил её. В гостях у Лили Брик он увидел «пожилую женщину, с очень добрым, усталым и — это было видно — некогда очень красивым лицом».
Шамардина жила в Харитоньевском переулке, Водопьянова переулка уже не было рядом, он просто не существовал.
Шамардина, судя по всему, в старости была одинока.
Итак, как только приближаешься к чужим снам и чужому блуду, ты вдруг понимаешь, что оказался в очень неловком положении.
Чужой блуд всем интересен, но он мешает чрезвычайно: мемуаристы всё путают, каждый норовит если не соврать, то пересказать историю чуть в более правильном виде.
Что делать с этим — решительно непонятно.
Спрятаться за молчанием невозможно — это нечестно по отношению к читателю, который недоумевает, скажем, отчего в книге о любви к одной женщине автор то и дело обращается к другой. И перед человеком, который задаёт честные вопросы, возникает глухая стена умолчания. Почему?
Потому что.
Идеальной конструкцией могло бы быть умение говорить о чужих романах спокойно, без ажитации, выстроить между собой и животным интересом, который всем нам свойствен, барьер.
А начнёшь говорить о поэтах, так тебя сразу теребят нетерпеливо: «Кто с кем спал? А? С кем? Живёт с сестрой? Убил отца?»
— Кто с кем спал?
— Все со всеми. Правда-правда. Подите прочь, дураки.
…война состоит из большого взаимного неумения.
Эту войну называли по-разному. Звали её Великой войной, звали Мировой, потом в России её звали Империалистической. Потом, к несчастью, к названию «Мировая» добавилось «Первая».
В России за ней, практически без передышки, последовали Гражданская война, перемена власти, прочие неисчислимые бедствия, и Мировая война как бы отошла на второй план.
Потрясения вокруг этой войны не утихали в Европе и Америке ещё долго.
Мир уже никогда не будет прежним после этого опыта.
Довольно много написано про то, как встретила выстрелы в Сараеве и последовавшее за ним движение армий русская интеллигенция.
Если смотреть фотографии того времени, то можно только удивляться обилию счастливых лиц на улицах Берлина, Вены, Петербурга, Парижа и Лондона. Это какая-то поразительная, неприкрытая никакой тревогой и совершенно необъяснимая радость.
В «Третьей фабрике» Шкловский написал: «Пришла война и пришила меня к себе погонами вольноопределяющегося. Она говорила со мной голосом Блока, на углу Садовой и Инженерной».
«Не нужно думать о себе во время войны никому».
Есть, среди прочих, и два стихотворения Шкловского по этому поводу:
И другое:
Война была как бы войной и одновременно миром — образованные воспоминатели ездят на побывку домой, авторы мемуаров чередуют описания окопной жизни лихими набегами в духе Отечественной войны 1812 года и возвращением в петербургский салон.
Но меняется сам стиль войны, человечество воюет иначе. Изменения происходили и тогда:
«Война была ещё молодая. Люди сходились в атаке. Солдаты ещё молоды. Сходясь, они не решались ударить штыками друг друга. Били в головы прикладами. Солдатская жалость. От удара прикладом лопается череп».
Шкловский говорит, что война жевала его невнимательно, как сытая лошадь солому, и роняла изо рта.
Это сравнение верно, потому что он попал не в окопную мясорубку, а в Броневой дивизион инструктором, а перед тем был ещё в разных местах и работал на военном заводе.
Знание техники, даже вымышленное, всегда помогает. Много раз в своих книгах он повторяет как заклинание: «Права на производство я как еврей не имел».
Он всё время напоминает о том, что не был офицером. Это можно было бы легко понять: человек после проигранных войн убегает, путая следы. Быть не то что белым, а даже просто бывшим царским офицером в Советской России трудно, это иногда означает просто «не быть». А желание быть и дышать, пусть ценой того, что и недохвастаться, — понятно.