Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, когда будут изданы шесть томов стенографического отчета I Съезда, я прочту в первом томе такой заголовок: „Принятие заявления депутата Казанника А.И. о сложении им депутатских полномочий в Верховном Совете СССР в пользу депутата Ельцина Б.Н.“.
Трудно быть юристом в неправовом государстве!
С Ельциным мы познакомились уже в конце работы I Съезда, на учредительном собрании Межрегиональной депутатской группы. Под свист и улюлюканье правых, объявивших нас идеологическими раскольниками, демократические кандидаты все же решаются заявить о своей организованной оппозиции агрессивно-послушному большинству. Советский парламент никогда еще не видел живых фракционеров, и даже у центра этот наш шаг восторга не вызывает. Мы собираемся в Доме кино. Уже начался июнь, в столице по-летнему жарко, и день рождения Пушкина мы встречаем декларацией об учреждении МДГ.
Звезда пленительного счастья вот-вот обещает взойти на политическом небосклоне.
Ельцин избран одним из сопредседателей „межрегионалки“, мне же предложено войти в координационный комитет нашей парламентской фракции. Отношения с Ельциным с первой минуты не простые: я чувствую его недоверие и настороженность и отвечаю тем же. Выступления Ельцина на Съезде и на московских митингах мне не нравятся: популистский напор в них порой берет верх над здравым смыслом; я считаю, что политика это не украшает.
Ближе мы сойдемся в краткосрочной парламентской поездке в Грецию: три дня бок о бок в одной гостинице что-то меняют, и настороженность наша почти рассеивается. Потом мы — каждодневно станем встречаться на заседаниях Верховного Совета, и, хотя я нередко выступаю с критикой некоторых его заявлений, а он отвечает мне тем же, позиции наши неуклонно сближаются. Так велит жизнь, и через год оказывается, что принципиальных разногласий у нас нет.
Настороженность к человеку из другого круга и разность темпераментов — вещи в политике реальные, а подчас и болезненные. Для меня Борис Николаевич долгое время был человеком из партаппарата. Пусть отвергнутым, пусть демократически настроенным, но все ж слепленным по образу и подобию Системы. А я для него — представитель вузовской советской профессуры, среды во многом конформистской, угодливой и слабой. При таких исходных установках может сблизить только совместная работа. Так и вышло, хотя процесс этот шел негладко. Известна обидчивость Горбачева. Но и Ельцин мог неожиданно поверить непроверенной информации и вдруг заявить в Ленинграде, что, по его сведениям, Собчак вышел из Межрегиональной группы, или вдруг поверить позднему откровению Лигачева и весьма двусмысленно отозваться о работе комиссии по расследованию событий 9 апреля в Тбилиси.
К счастью, необходимости объясняться по мелочным поводам не было. Мы и, без этого становились единомышленниками.
Но вернемся к Съезду. Я собирался выступить в прениях по докладу Горбачева и сказать о правовом государстве, о тех изменениях, которые необходимо произвести и в экономике, и в политической системе, и прежде всего о заключении нового Союзного договора на конфедеративных началах. Я хотел говорить о том, что наши республики действительно равны, только это равенство в бесправии, равенство в отсутствии подлинной независимости. А в будущем федеративном, или, скорее, конфедеративном устройстве должен действовать принцип „равные, но разные“.
У каждой республики свои особенности — и национальные, и экономические. И невозможно административное уравнивание Эстонии и Туркмении, Белоруссии и Киргизии. Кстати сказать, царское правительство России, которую мы так легко называем „тюрьмой народов“, учитывало это: особый статус был и у Польши, и у Финляндии, и у Бухарского эмирата.
Увы, ни по докладу Горбачева, ни по докладу Рыжкова слова мне не дали: одно дело — полезные и неопасные для Президиума минутные юридические справки, другое — политический спич с изложением самостоятельной позиции. Я понял, что становлюсь для властей предержащих фигурой. Во всяком случае, они так думают. Обижаться было глупо, и я принял молчаливо предложенную мне роль своеобразного юридического консультанта при Съезде.
Но в те же дни я вдруг обнаружил, что незнакомые люди стали здороваться со мной на улицах. Как в университетском коридоре, где ты никогда не бываешь в одиночестве и надо раскланиваться почти с каждым, так теперь было повсюду, особенно в Ленинграде, где дорога от дома до университета по-прежнему занимала час: трамвай, метро, троллейбус.
* * *Когда сегодня я читаю некоторых сверхпроницательных публицистов, задним числом утверждающих, что Съезд от „а“ до „я“ разыгран Горбачевым по им же написанному сценарию, я удивляюсь только двум вещам: первое — предвзятости, второе — обыкновенной невнимательности. Видимо, люди, привыкшие во всем и всюду находить схему, оказываются слепы, когда на их глазах разворачивается смертная полемика жизни и догмы.
Разумеется, Горбачев продумывал сценарий Съезда. Но Съезд оказался победой нарождающейся демократии только потому, что этот сценарий в конечном счете писала сама история. И у Горбачева хватило воли и чутья следовать естественной силе вещей, принимать творческие, а не заранее расписанные решения.
Нельзя было предвосхитить ситуацию с выбором в Верховный Совет Бориса Ельцина, нельзя было предугадать, как откликнутся на Съезде тбилисские события, как поведут себя московская, прибалтийские или армянская делегации. До Съезда никто не знал реального соотношения сил, и, только приписав Горбачеву пресловутую гениальность „вождя всех времен и народов“, можно было увидеть театральное действо там, где властвовала жизнь.
Горбачев с самого начала оказался внутри парламентской схватки и именно поэтому не мог выступать в роли режиссера. А там, где он все же пытался срежиссировать работу Съезда, там дело как раз и грозило провалом: мрачнел готовый взорваться Ельцин; демонстративно покидали зал прибалты; остервенев, кидались на Горбачева „правые“.
После атаки демократов, после истеричных самооправданий генерала Родионова и формирования тбилисской комиссии, после того как уже не раз поднимался на трибуну Андрей Сахаров (а Горбачев не раз предоставлял ему слово, и это не могло не быть замечено!), консерваторы должны были сделать попытку посадить парламентский корабль на рифы.
Удар был столь же точен, сколь и подл. И он почти достиг цели: зал на несколько минут превратился в бешеную улюлюкающую толпу, в единую безобразную волну невежества и ярости. И один на один с этой ревущей силой был человек, у которого в этот миг оказались связаны руки.
Человеком этим был Сахаров.
Публичный правёж вряд ли мог смутить Андрея Дмитриевича. Человек, долгие годы боровшийся с Системой, знавший ей цену, прекрасно понимавший, что способна она вылепить из обманутого ею или добровольно пошедшего в услужение