Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но душа очереди в другом разговоре, заполняющем вакуум бездействия, круто детерминированном и иллюзорно свободном. Разговор о еде (о жизни и смерти) – в незатейливой оболочке профессиональных интересов домохозяек.
Для интеллигентов, для молодежи, даже вообще для мужчин – это свежий разговор, с которого только что снят запрет; они создают в нем какие-то новые неловкие и выразительные обороты. Они не в силах от него удержаться, но стыдятся его как признака деградации. Для домохозяйки это продолжение ее исконного разговора. Для домохозяйки предвоенного времени не новы ни очереди, ни карточки, ни вопрос «Что дают?». Так что фразеологию не пришлось обновлять коренным образом.
Все же кое-что изменилось. Во-первых, этот разговор вытеснил все другие ее профессиональные разговоры (о школе, о покупках, о домработницах). Во-вторых, разговор, на котором тяготело презрение мужчин и деловых женщин (особенно молодых), с которым ей запрещено было соваться к умникам, – разговор этот восторжествовал. Он приобрел всеобщую социальную значимость и значительность, оплаченную страшным опытом зимы. Он, разговор о том, что пшено лучше при варке не солить, потому что тогда оно лучше доходит, – стал разговором о жизни и смерти (пшена ведь становится больше). Сократившись в объеме (блокадная кулинария), он обогатился перипетиями одолеваемых трудностей и разрешаемых задач. И, как основной для данной жизненной ситуации, он вобрал в себя всевозможные интересы и страсти.
Когда эта очередь ведет разговор о еде, в нем содержится все: эмоциональная разрядка в попреках и сетованиях, и познавательное обобщение в рассуждениях о наилучших способах добывания, приготовления, распределения пищи, и рассказывание «интересных историй», и всяческое самоутверждение. Тут и заявление своего превосходства над другими все в той же области добывания, приготовления, распределения пищи, и в том же плане просто рассказ о себе, о своей личности, со всем, что к ней относится и ее касается, – психологические наблюдения, фактические подробности, вплоть до простейших констатаций:
– А у нас в столовой появились щи без выреза, только очень худые…
– Ну и что ж, что тюлька. Я их пропущу через машинку с маслицем. Муж придет, покушает. Все-таки приятно.
Прямое утверждение своих достижений. А маслице, покушает – ласкательные формы в применении к самому насущному.
– А как вы ее варите?
– Щи варю. Как всякую зелень. Можно подумать, что вы не знаете…
Это грубость на всякий случай, профилактическая. Что, если вопрос задала белоручка, считающая, что она выше этого… тем самым выше отвечающей на вопрос.
– Лично я стала оживать, как только появилась зелень.
– Мы тоже с самого начала варили лебеду, крапиву.
– Нет, я крапиву употребляла исключительно сырую. Совершенно другое самочувствие.
Староинтеллигентские обороты (лично я, исключительно, самочувствие), наложенные на содержание, общее для всех в очереди стоящих. Прямой разговор о себе и разговор о еде – для интеллигентов с них снят запрет. Все же тема слегка замаскирована имеющим общий интерес самонаблюдением или поучением собеседника.
– Мы опять там прикрепились. И, знаете так хорошо дают. Сестра вчера принесла две порции супу, так буквально полбанки у нее риса.
Факты общего значения, а в качестве личной, подводной темы – демонстрация достижений.
– Ой, вот я хлеб начала.
Третья женщина (стоит за кондитерскими изделиями):
– Спокойнее всего, когда с ним покончишь. Пока оно есть, так тянет, как магнит. Как магнит.
– Пока не съешь, не успокоишься. И забыть о нем нельзя.
– Как магнит, тянет.
– Я уж, знаете, конфеты по сто грамм выкупала.
– А полкило хлеба, с маслицем – сразу и конец. Прямо страшно его домой нести.
Удовлетворение разговором о себе дублируется удовлетворением от интеллектуальных процессов. Самонаблюдения, переходящие в обобщение опыта. «Никогда нельзя начинать»– это уже сентенция; «как магнит, тянет»– художественный образ.
– Ну вот, это мы с ребенком и съедим.
– На один день?
– Какой день? На один миг. Раньше-то двести граммов масла на день брали.
– Да, на троих как раз.
– Мои-то раньше были, не дай бог. Вдруг гречневой каши не хотят. Свари им овсянку. И суп овсяный, и кашу. Я им говорю: уж одно из двух – либо суп овсяный, либо кашу… Нет, вари им и то и другое. Ладно, сварю овсянку…
– А мой мальчик – семь ему, но они теперь насчет еды все понимают. Как объявят по радио детскую выдачу – он все слушает. Сахар там детям до двенадцати лет… Он говорит: мама, это мой сахар, я тебе не дам. А я ему говорю: а я тебе не дам конфет.
Рассказ о себе, о своей семье; именно о том, как семья ела, – отсюда его всеобщий, объективный интерес. Что и подтверждается вопросительной репликой собеседницы («На один день?»). У рассказа о том, как раньше ели, есть подтекст самоутверждения: насколько я и мои были и можем быть выше вещей, сейчас властвующих над нами. Ответная реакция показывает понимание; означает, что собеседница тоже выше и принадлежит к тому же кругу, именно кругу людей, которые брали двести граммов масла в день на троих.
Семья так хорошо жила, что дети в порядке чудачества (с жиру, как прежде господа, ели ржаной хлеб) требовали не лучшего, а того, что похуже, – вот подводная тема рассказа о гречневой и овсянке.
Дальше на новом и страшном материале вечный женский разговор о детях. Рассказ о мальчике, который все уже понимает «насчет еды», имеет отчасти сюжетный, художественный интерес; но главное – подразумевается, что это развитой не по летам мальчик, который не пропадет и который уже действует как взрослый, но с милой детской наивностью. Но этот приспособленный к жизни ребенок тут же терпит поражение. Потому что собеседница говорит вдруг о другом мальчике, который тоже поступал как взрослый:
– Нет, а мой мальчик, который умер, – тот все делил. Удивительно. Мы с отцом не можем терпеть. А он спрячет конфеты в карман. Похлопает по карману и говорит: сейчас нельзя больше. И такой был не жадный. Свое отдавал. Говорит: мама, ты ведь голодная, возьми от моего хлеба.
Зимой людьми, подходившими к этому прилавку, владела одна всепоглощающая страсть. Они почти не говорили; с маниакальным нетерпением они смотрели вперед, через плечо соседа на хлеб. Сейчас не то; но и сейчас у самых весов прекращаются посторонние разговоры. Шея вытягивается. Напрягаются мускулы лица. Покупатель вступает в контакт с продавцом. Оба молча, сосредоточенно борются за грамм недовеса или перевеса. Человек у прилавка смотрит, как продавщица непринужденно берет с полки буханочку, как разрезает корку, вскрывая красивую шоколадного цвета мякоть. Она отрезает или добавляет прямоугольные плотные кусочки, они лежат тут же на доске, их нельзя взять и съесть. Табу. Весь огромный общественный механизм ограждает