Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не о них думал я тогда – то был день тамплиеров. Я перешел через Новый мост и мимо Генриха Наваррского спустился на стрелку Сите. Она корабликом входила в воду, река даже не плескалась о низкий берег, только слегка касалась его. На густом августовском газоне, тронутом ранней ржавчиной слишком сухого лета, играли дети, перекликаясь на натуральном парижском диалекте с раскатистым «ррр», няни и мамы с тревогой прислушивались к далекому, нерешительному, но густому грому. Страшный островок когда-то был здесь, чуть правее и ниже по течению. На него с балкона дворца смотрел Железный король мартовской ночью 1314 года, радуясь смерти заклятого врага, смотрел, как обнаженные тела измученных стариков исчезают в дыму. Пламя плескалось в Сене, страшно пах дым, в огне горели и умирали люди.
В старых хрониках засвидетельствовано, что «смерть они приняли с легкой душой» и что «их отречение от ложных показаний и презрение к смерти вызвало восхищенное удивление».
Уже стоя на костре, де Моле призвал на скорый Божий суд и короля, и папу Климента V, проклял будущих королей и своих судей. Проклятие сбылось: смерть папы римского от мучительной болезни, внезапная кончина короля, а потом и его наследников (так прервалась династия Капетингов), и главного врага де Моле – королевского советника Ногаре – породили страх, предания, легенды, живущие до наших дней. И до сих пор много страшного и смутного окутывает историю славы и падения некогда могущественного ордена тамплиеров.
Дождь все же начался, душный и теплый, грома не было слышно. И я почему-то подумал: жаль, что не было его тогда, в ту ночь. Хотя что бы изменилось?
Эти события давно стали легендой. И крипта, построенная на другом конце Сите в память жертв нацистской депортации, – памятник несравненно более жестокому и масштабному злодейству. Но история отворачивается от сравнений, оставляя в памяти кровавые мифы охотнее, чем справедливые суждения.
С первой туристической поездки я исходил Сите вдоль и поперек. Помню трогательное объявление 1965 года у входа в Нотр-Дам: «Это не музей, а дом Божий. Просим не входить сюда в открытых платьях и шортах». Каким он показался маленьким (когда-то он стоял на высоком основании, паперть его служила торжественной трибуной, откуда провозглашались королевские ордонансы и где разыгрывались мистерии, а потом «врос в землю»): паперть не видна больше, и он порой выглядит словно бы униженным, потерянным, почти незаметным. Но это впечатление быстро исчезает, когда взгляд скользит вверх, к древним, грозным и одухотворенным скульптурам, стрельчатым окнам, даже к тем украшениям, которые – с огромным тактом и вкусом – были сделаны уже в XIX столетии. И потом это ощущение соприкосновения с небом, когда оказываешься в центральном нефе, своды которого смыкаются в прозрачной полутьме, на кружащей голову высоте десятиэтажного дома (33 метра!).
Нотр-Дам
Иногда кажется, что знаменитые памятники Парижа приезжие видят только сквозь видоискатели фотоаппаратов и что старые стены могут покрыться аллергией от миллионов сделанных с них снимков. Щелканье затворов – постоянный аккомпанемент, под который течет жизнь в туристических местах города, словно люди разучились просто смотреть. Даже картины в музеях фотографируют и снимают видеокамерами в ажиотаже, что «застит очи» приехавших, быть может единожды в жизни, сюда людей. Куда как милее притихшие пары, задумчиво смотрящие на собор (или внутрь себя, но все равно – перед ним), серьезные стареющие люди, нередко озадаченно, словно не доверяя, что это и в самом деле он, знаменитый на все времена Нотр-Дам. Диалог с прославленной стариной становится все труднее, эффектные фотографии и репродукции легче входят в сознание, чем a priori слишком знакомая реальность.
У собора – непростые отношения со временем. Грозный и могучий символ мирской и церковной власти, он, так и недостроенный, на многие века предан был равнодушному забвению. Революция посчитала собор «твердыней мракобесия», едва не взорвала его, но, одумавшись, все же сохранила и нарекла здание Храмом разума; первый консул генерал Бонапарт был в нем коронован и стал императором Наполеоном I.
Возрождение и сохранение парижской старины – подвиг романтиков XIX столетия. «Одна из главных целей моих – вдохновить нацию любовью к нашей архитектуре», – написал Виктор Гюго в предисловии к опубликованному в 1831 году роману «Собор Парижской Богоматери». Он видел в соборе творение Бога, «у которого оно как будто заимствовало двойственный характер: разнообразие и вечность». Великий романтик обладал огромными познаниями – случалось, более восторженными, нежели точными; но, наверное, именно на таком фундаменте могло быть возведено гигантское здание книги, способной возродить интерес к парижской старине. И этот его роман, грандиозный, трагичный и переливающийся, подобно парче, с его бесконечными монологами, странными поворотами сюжета, с его пафосом и недомолвками, разве не напоминает он причудливой грандиозностью сам собор?
Можно не любить Гюго, его романы иным теперь чудятся многословными, избыточно подробными, порой писатель словно бы оглушен собственным громовым красноречием, порой ригоричен, его пафос, которым отмечены столь многие страницы, может утомить нетерпеливого и не настроенного романтически читателя.
Да, можно не любить Гюго. Но им нельзя не восхищаться!
«Мысль его, одновременно яркая и туманная, щедрая, противоречивая, огромная и смутная, как мысль толпы, воплотила в себе мысль целого века, чьим звонким эхом, по собственному выражению Гюго, был он сам» (Анатоль Франс).
Слово «смутная» (vague) имеет здесь смысл скорее возвышенный. Франс пишет о первичности мысли, ее свободе от оков слова, ее, говоря научным слогом, архетипичности. Ведь в самом деле, каждый роман Гюго – эпос, в первых главах «Собора Парижской Богоматери» – звон колоколов, рев толпы, страх, воодушевление и дыхание сотен людей, здесь царит огромность собора и слышен громовой голос автора, восхищенного величием здания и сокрушенного его упадком и разрушением. Как с равным, ведет Гюго разговор с самим Временем, он заставляет людей вспомнить о значении и величии всем знакомого, но мало кому уже интересного памятника.
Кто способен описать увиденный с башни собора вид средневекового Парижа с энтузиазмом поэта, чудом оказавшегося в былой эпохе (глава «Париж с птичьего полета»)! Надобно перечесть эти громовые раскаты его гимна городу, проникнуться его восторгом, настоянным на знании и божественном воображении. Какое кипящее смешение эпического восхищения, горделивых и пышных метафор, какая россыпь сведений, сверкающая блеском отважных сравнений! «Он берет два слова, далекие по значению, ударяет их друг о друга, как кимвалы. И этим достигает смутного и величественного смысла» (Реми де Гурмон).
Нотр-Дам