Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Консьержери
Да, по Парижу я метался, как в амоке. Впору было самому себя щипать за руку: «Проснись, это Париж!» Даже музеи не так меня занимали, как в туристической поездке, да и казалось – впереди еще месяц! В магазинах терялся: как выбрать единственную рубашку, когда рубашки «исключительно заграничные», есть дюжина фасонов и размеры – решительно все! Было интересно зайти и в продуктовые лавки (супермаркеты еще не вошли в парижский быт), любоваться, как работают продавцы: они по заказу покупателей потрошили кур и рыбу, резали мясо на столько ломтей, сколько просили (диво для советских покупателей!). Хозяйки покупали провизию небольшими порциями; сначала думал, согласно советской легенде, из-за нужды и скупости. Дело куда проще: французы не любят несвежих продуктов и запасов, а в лавки ходить любят. Поэтому даже в богатых домах холодильники маленькие.
Иногда мне удавалось искупить некую вину перед судьбой, заключавшуюся в слишком жадном и суетном наслаждении Парижем: тогда я возвращался к детскому восприятию аркад, башен, старых домов, к моим мечтам и детским рисункам, зачитанным книжкам, – все это в великолепном и обольстительном городе, таившем столько соблазнов и эмоциональных опасностей, то уходило, то возвращалось в мое смятенное сознание.
Мои знания о Париже то и дело оказывались приблизительными и просто неправильными, названия и литературные ассоциации завораживали: не раз я с почтительной серьезностью знатока, направляясь к Новому мосту, смотрел на церковь Сен-Жермен-л’Осеруа, памятуя, что с башни именно этого сооружения раздавались громовые удары колокола «Мари», призывавшие к кровавой Варфоломеевской ночи. Кстати сказать, шел август 1972-го, и невозможно было забыть, что резня произошла ровно четыреста лет назад – 24 августа 1572 года.
Шум Парижа уже не казался непривычным, как и его запахи, и французский говор вокруг, – шла третья неделя моей жизни здесь. Колокол прозвонил негромко и угрюмо (говорили, он был все тот же, «Мари», только сточившийся от времени и потерявший мощь), но я понимал уже, что вокруг все не так, иначе, чем представлялось мне еще недавно.
…А в 1572-м не было никакой колоннады Клода Перро, еще тянулись к небу островерхие приземистые башни без конца достраивавшегося Лувра, стены его были скрыты полуразрушенным дворцом Пети-Бурбон[49]и другими домами, и церковь Сен-Жермен вряд ли могли разглядеть короли.
Готическая прекрасная церковь стала в XIX столетии частью не очень удачного нового ансамбля – в своих отважных идеях перепланировавший Париж Осман[50], случалось, совершал ошибки. Рядом с Сен-Жермен-л’Осеруа выстроили[51]здание мэрии первого округа, являвшее собой упрощенную копию церкви.
Между этими зданиями чуть позднее уже другой архитектор[52]возвел в 1861 году подобие беффруа – дозорной башни (ее называют также звонницей – carillon), стилизованной под пламенеющую готику, которую я, как и многие другие, принял тогда за ту самую, звонившую к Варфоломеевской ночи. Этот странный ансамбль, к которому давно привык Париж, подавил действительно великолепное и знаменитое здание.
Фасад, обращенный к Лувру, сохранил хрупкую ломкость готических[53]линий, камень – непохожий на светлый камень Нотр-Дам – отливал дымчатой темной бронзой, но и здесь копоть забилась под карнизы и в углубления между колоннами, обрисовывая сухо и точно детали пилонов и арок; опять что-то гравюрное мерещилось здесь, что-то от офортов Калло и еще более от прозы Мериме, тем более здесь были уже прямые ассоциации – «Хроника времен Карла IX». Воспоминания о любимой книге заново встревожили воображение, страшная ночь стала возникать передо мною в подробностях: блеск клинков, тлеющие фитили аркебуз, пламя факелов, трупы, плывущие по Сене, – нарисованные мелом кресты на дверях протестантов, крики жертв, гул колоколов, звон разбитых стекол, храпенье лошадей, – выстрелы, звон оружия.
Вернувшись, перечитывая книгу, я понял: Мериме – великий мистификатор. Никаких описаний, просто несколько жестких, как движение гравировального резца, фраз – и видишь то, о чем как будто бы ничего и не было сказано.
«Для меня художник, выгравировавший (сам автор упоминает о гравировке!) несколько греческих медалей, равен скульптору, вылепившему колосса». В греческих медалях, добавляет Мериме, «важнейшие части преувеличены и отделаны с особой тщательностью, а остальные едва обработаны», и «в результате эти медали поражают много сильнее и оставляют долгое и глубокое впечатление».
Мериме – божественное перо!
В его лаконичной льдистой прозе – слепящие куски словесной отчетливой живописи, как, например, «свет соломенного факела, зажженного о фитиль аркебузы»… За этими колдовскими деталями, в потаенных ритмах и безошибочной точности выбранных слов открывалась трагедия, вкус и запах времени. А то, что звуки бойни Бернар де Мержи слышит в томной тишине молельни его возлюбленной Дианы, придает событию особый эпический ужас.
Консьержери. Часы
Графиня[54]бросилась к окну и распахнула его. Тогда звуки, не задерживаемые более стеклами и шторами, стали более отчетливыми. Казалось, можно было уже различить крики боли и радостный рев. Красноватый дым поднимался к небу, взвиваясь, насколько мог видеть глаз, повсюду над городом. Можно было принять все это за гигантский пожар, если бы не запах смолы, сразу же заполнивший комнату, – запах, который мог исходить лишь от тысяч зажженных факелов. И тотчас же вспышки аркебузных залпов, раздавшихся, казалось, с ближайших улиц[55], осветили окна дома напротив.