Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наумов осмелился, возможно, первый раз в жизни, пробормотать:
– О! Я рад бы вас забыть, Наталья Алексеевна.
– А это прекрасно! Почему? – обрушилась явно обиженная девушка.
– Потому что вы над самыми лучшими вашими друзьями только насмехаетесь, – шепнул Наумов, который с удовольствием пил яд.
Она странно рассмеялась.
– Как вы плохо знаете людей и женщин! – тихо ответила отвлечённая женщина, этим шёпотом придавая словам вес.
Наумов стоял очарованный, она пожала ему руку, имела его уже достаточно – рада была от него избавиться, но, как Партха, вонзив в его грудь стрелу.
– Ну, счастливой поездки, – сказала она, – и всё равно вам повторяю: не забывайте о нас, обо мне…
– А вы? Будете хоть иногда вспоминать вашего вечного слугу? – спросил он.
– Откровенно, мне вас будет очень не хватать… никто лучше пряжи для сматывания мне не держал, – воскликнула она издевательски, закрутилась и хотела уйти, когда неожиданно увидела стоявшего с минуту на пороге барона, который, крутя усы, поглядывал на эту сцену с насмешливым сожалением.
В свою очередь Наталья покраснела, Наумов побледнел.
– Могу засвидетельствовать, – сказал с порога барон, – что, кроме великого таланта Наумова держать пряжу, который делает её гораздо более удобной, чем стульчик, у него есть и другие, менее оценённые и более почётные, может быть… Ни один из нас, Наталья Алексеевна, так достойно, глубоко, как он, не умеет любить… Что мы стоим рядом с ним? Старые, испорченные насмешники!! Когда он говорит о вас, в его глазах наворачиваются слёзы и голос дрожит… Верьте мне, верьте, золотое сердце!! Но из золотых сердец делают… пряжки для туфель… а из искусственного золота – кольца, которые пачкают пальцы, Наталья Алексеевна, так на свете.
– Какая неоценимая дружба! – прервала раздражённая девушка, краснея немного от гнева, немного от стыда.
– И в этот раз искренняя, – сказал барон, – я вовсе не шучу с честью, Наумов – идеальный поклонник. Хорошо получилось, что вы посылаете его в Варшаву поискать жильё; если не найдёт такого, как вы хотите, он готов душу дьяволу продать и через две недели поставить для вас каменицу…
– Вы бы этого не сделали! – шепнула Наталья.
– Я! Нет, – сказал барон, – во-первых потому, что душа два раза не продаётся (даже сказочная), а моя давно уже оплачена и заложена… Увы! Некому её выкупить… во-вторых, что я готов бы для испытания вашего терпения сделать что-нибудь во зло…
– Вы любите мучить, барон?
– Чрезвычайно, – ответил Книпхузен, – из человека всё хорошо выжимает пытка… и, как прачка воду из платка, так из людей те, кто их мучают, выжимают добродетель, самопожертвование, мужество… жизнь.
– До тех пор, пока всё не выйдет? – спросила девушка.
– Я кажется воспользовался плохим сравнением, – прервал равнодушно барон, – но вы, несмотря на это, меня поняли, не правда ли? Я помешал прощанию? – добавил он через минуту. – Мне уйти?
Наумов нетерпеливо мял в руках шапку.
– О! Мы уже попрощались, – промолвила Наталья, равнодушно склоняя голову офицеру, который собирался уходить.
– А значит, мы оба одновременно уходим, – шепнул Книпхузен, салютуя Наталье, – и не оборачивайтесь, – добавил он. – Вы знаете повесть об Орфее и Эвридике… кто не хочет потерять возлюбленной, не должен на неё оглядываться. Это, как и все мудрые сказки, символичная история. Слишком оглядываясь – теряют, притворившись равнодушным – раздражают и привязываются… Но ты не знаешь этих истин, очень ординарных; веришь, что любовь, как магнит, который сам собой притягивает. Ты забываешь, что самый сильный магнит не схватывает стружку и клоков… а как раз с ними ты имеешь дело…
От удачного сравнения барон сильно начал смеяться, и они вышли так из жилища генерала; в окне на них смотрело гневное личико Натальи.
– Не оглядывайся на Эвридику! – повторил Книпхузен. – И смело вперёд, рыцарь. Она сама пойдёт за тобой, а если обернёшься, она тебе фигу покажет.
Из того, что мы поведали о Наумове, читатель мог получить о нём некое представление; зная причины, легко догадаться о последствиях. Был это честный парень, немного испорченный влияниями, которые на него действовали, благороднейшие чувства и стремления в нём ещё спали, не чувствовал себя человеком, был офицером с маленькой предрасположенностью к повседневному либерализму, который его излишне не возвышал. Очень быть может, что переселение в полк немного задержало в нём более свободные стремления, какие он сначала показывал в корпусе, быть может, что несчастная любовь к женщине, в глазах которой московский свет казался идеалом, также на него влияли. Наумов выезжал, грустя по любимой и проклиная барона, которого оставлял с ней; почти ничего его теперь в Варшаве не тянуло.
Но по мере того, как он приближался к этой столице польского мученичества, которую покинул ещё ребёнком, воспоминания о которой утратил, которая казалась ему чужой, в нём пробуждались странные впечатления. Страна, околицы, люди, обычай, физиогномика, язык – всё как бы в утреннем сне напоминало виденное некогда, как бы памятки из лучшей жизни! Он чувствовал, что не приезжает сюда, а возвращается, понял наконец, что является родиной… когда сердце забилось сильней и слёзы брызнули из его глаз, а образ давно забытой матери на фоне этой страны выступил живой, выросший, великий!
Часто песнь пастуха, которой он не понимал, одним своим грустным звучанием доводила его почти до слёз… сердце билось всё быстрее, а туманное воспоминание детских лет выступало всё живее, всё выразительней, и волновало душу.
Всё, что он оставил за собой, вплоть до Натальи Алексеевны, казалось ему чужим миром; там был он ассимилировавшимся изгнанником, здесь – родным ребёнком этой земли… К несчастью, язык, физионогномика, одежда делали его русским и, когда с радостью он приближался к тем неизвестным братьям, они отстранялись от него с каким-то страхом и отвращением. Это его смутило… но он утешался тем, что в Варшаве найдёт свою родню, настоящую, семью матери, сестры и брата.
Для сироты, который никогда не вкушал удовольствий жизни в семейном кругу, эта надежда сблизиться с существами, связанными с ним кровными узами, была также великим счастьем. Он воображал, что его тут примут как брата… и обещал любить их… всей неудовлетворённой жаждой любви, которой до сих пор ещё использовать не мог.
Внешнее состояние страны и города, хотя в этом он не мог дать себе ясно отчёт, столь удивительно отличалось от русской, было в нём одновременно больше цивилизации и больше простоты, больше поэзии, веры и грусти, прежде всего, больше самостоятельного характера…
На больших трактах русской пустыни жизнь похожа на ту, какую можно