Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но он продолжал стоять перед ней, безмолвный, как деревья, утративший последнюю надежду, и жизнь буквально на глазах покидала его тело. Казалось, что только твердо стоящие на земле большие блестящие ботинки удерживают его в вертикальном положении.
– И вообще, все это слишком неожиданно. Ты должен был меня подготовить, – сказала она, привычно возлагая вину на него, хотя в глубине души винила и себя. Ну почему, почему она не сказала «да» и не положила конец его мукам? Она перевела дыхание, листья наверху зашептались. И все-таки она не могла, не могла сказать, не могла даже кивнуть – она была не готова, во всяком случае, не сейчас, не в эти минуты. А папа не мог даже дышать. Ему казалось, что сейчас, на этой ночной пригородной улице разлетелся вдребезги весь его мир. Он просто не мог представить себе длинную череду завтрашних дней без этой девчонки, в которую он, сам того не сознавая, вложил всю силу своего воображения. Он сам создал ее, эту девушку в желтом платье, превратил ее в женщину, которая заполнила собой все его мечты. И сейчас он просто не мог сдвинуться с места, на котором стоял, а мимо неслись машины и текла жизнь. Другая жизнь.
Мама первая сбросила с себя оцепенение. Она взяла папу за руку и повела вдоль улицы, над которой светили фонари и нависали деревья. Оба продолжали неловко, напряженно молчать. У дверей своего дома она привстала на цыпочки, легко поцеловала его в холодную щеку и пожелала спокойной ночи, и папа пошел прочь, пошатываясь на своих ногах, словно на ходулях, – пошел по дорожке сада к калитке, за которой лежал его разбитый на куски мир.
На следующий день он не вышел на работу. И на следующий – тоже. Когда он наконец появился на службе, Флэннери, все так же сидевший за столом напротив, сразу разглядел кинжал безответной любви, торчавший промеж его худых ребер. А когда папа открыл рот с опущенными вниз уголками, собираясь произнести какую-то дежурную фразу, с его губ, должно быть, вспорхнули бабочки любви, не заметить которые было невозможно. И добряк Флэннери предложил ему помощь: дружеский совет, «жидкий» ланч из виски и музыку Баха. Ни одна женщина, заметил он глубокомысленно, не стоит того, чтобы из-за нее так убиваться. Лично он, добавил Флэннери, никогда – то есть вообще никогда – не планировал связываться с женщинами, влюбляться и вообще совать голову в ярмо.
Но мой отец никак не мог прийти в себя. Наделенный даром глубоко чувствовать, он не мог отрешиться от боли, проступавшей на его лбу росинками пота, и стремительно шагал по офисным коридорам, устремив светлые глаза в пространство, точно паломник, видящий перед собой одну лишь вожделенную святыню. Он не мог работать, карандаш в его руке дрожал и выводил неровные иззубренные линии, словно пульсограф; его поминутно бросало в пот, во рту было сухо, как в пустыне, а губы не переставая шептали его собственное имя так, как его произносила она.
Наконец он почувствовал, что в состоянии писать, и тут же подсел к столу. Его острые колени натягивали ткань серых с отливом брюк, рука подпирала тяжелую голову, которая так и норовила поникнуть на грудь. Письмо он начал не с адреса, не с обращения по имени, а с трех простых слов, которые безостановочно кружились у него в мозгу, словно наваждение, словно безумие и бред.
«Я тебя люблю».
Только эти три слова – «Я тебя люблю».
Быть может, он и не собирался ничего добавлять, поскольку сразу за этими словами в письме пропущена строчка, к тому же дальше папа писал другими чернилами и другим почерком – с заметным правым наклоном, словно тщился вытеснить из своего разума заполняющие его эмоции.
«Я тебя люблю.
Ты должна это знать. Я люблю тебя так сильно, что не могу представить свою жизни без тебя. Я не сплю по ночам. До утра я лежу без сна, ворочаюсь с боку на бок и шепчу твое имя. Ничего подобного со мной еще никогда не было. Теперь я понимаю, как может человек, испытывающий подобные чувства, отрубить себе руку или перерезать себе горло. Я тебя люблю. Снова и снова я повторяю эти слова в своих мыслях и словно наяву вижу, как ты стоишь в свете уличного фонаря – такая прекрасная, что у меня захватывает дух. Все, что мне когда-либо нравилось или было дорого – все воплотилось, сосредоточилось в тебе. Ты – этот свет, эти деревья, эта мягкая прелесть позднего вечера. И всего этого я буду лишен, если ты скажешь «нет». Вот почему я продолжаю твердить себе, что в ту пятницу, когда в ушах у меня звенело, а во рту пересохло, я услышал вовсе не твое «нет», а «Пока нет, Уильям». Быть может, это неправда. И все же я от души надеюсь, что не ошибся. А раз так – я готов ждать бесконечно долго. Целую вечность.
Я не буду ни звонить тебе домой, ни писать, пока ты не ответишь.
Я люблю тебя.
Уильям».
Дрожащей рукой он подписал письмо, запечатал в казенный конверт и вышел из офиса. Глядя прямо перед собой, папа шагал в своем сером костюме по шумным солнечным улицам к почтовому ящику, еще не зная: то, что он что держит в руке, изменит все его будущее.
Но это будет только первый крутой поворот на его жизненном пути.
11
Все это я узнал от мамы. Я видел это письмо, держал его в руках, слышал, как она в своей одинокой спальне повторяет наизусть отдельные строки, думая, что ее слышат только призраки прошлого. Как бы там ни было, письмо покорило ее сердце. Взяв его из рук своей мамы, моей бабушки, она отнесла его наверх, в спальню и, улыбаясь, прижала к лицу. Как это было прекрасно – то, что он написал ей такое письмо! Она повалилась на кровать и вдруг разрыдалась – громко и безутешно. Слезы текли и текли по ее лицу, пока ее мать тихонько не постучалась в дверь. Все в порядке, крикнула мама из комнаты и, поднявшись с кровати, двинулась к выходу. В руке она все еще сжимала письмо, и вдруг, в один пугающий и сладостный миг, ей вдруг стало ясно, что она уже приняла решение выйти замуж за человека, который умеет так писать.
Свадьба состоялась в дождливую апрельскую субботу в крошечной церкви Святого Иосифа. Шафером моего отца был Флэннери. Мама держала в руках крошечную белую сумочку, в которой лежало папино письмо – неопровержимое доказательство его любви.
Теперь, лежа в верхней спальне чисто выметенного дома, мама то и дело возвращалась в прошлое. Ради этого она даже выключала приемник, и за последующие несколько лет мое ухо успело привыкнуть к этим заполненным воспоминаниями радиопаузам. Бывало, возвращаясь из школы, я замирал у подножия лестницы, и если транзистор был выключен, я слышал звучащие в маминой голове мертвые голоса и представлял дорогие ее сердцу картины маминой девичьей любви, проносящиеся перед ее устремленным в пространство невидящим взором.
Все это я понял, разумеется, далеко не сразу. Поначалу я не раз нарушал ее задумчивое уединение, врываясь в спальню с раскрасневшимися от ходьбы щеками и с волосами, пахнущими свежим ветром и деревенским воздухом. Чаще всего я заставал маму, когда, сидя в полутьме спальни, она пристально смотрела в окно. Если она оборачивалась ко мне, на ее лице я видел одну и ту же улыбку, которая не имела никакого отношения ко мне, а только к прошлому – к тем временам, когда я еще не родился. Порой мамины губы шевелились, и я угадывал по ним фразу, которая прилетела из той исполненной невинности и надежд эпохи, когда вся ее жизнь состояла из цветов, конфет и мыслей о мужчине, жаждавшем ее поцелуев: «Он здесь? Он меня ждет?»