Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Провозгласив этот тост, ученый осушил стакан с белым вином и широким, быстрым движением поставил его прямо на перечницу, от чего стакан разлетелся вдребезги.
– Карл! – пробормотала госпожа Молох тоном нежного укора.
Когда осколки были убраны и порядок восстановлен, профессор продолжал, обращаясь ко мне:
– Я был ранен под Орлеаном. Пуля, пущенная одним из ваших соотечественников, господин доктор, попала мне под шестое ребро и оставалась там добрую дюжину лет. Когда ее вынули, я приказал повесить пулю на серебряной цепочке в моей йенской лаборатории и надписал: «Дар неизвестного француза весьма признательному доктору Циммерману». Да, да, я и на самом деле был многим обязан этой маленькой пульке. Я вернулся из Франции совершенно другим человеком. Война ужасна, она бесчеловечна. Просто чудовищно, что культурные люди, вроде меня и вас, могут кинуться в драку только потому, что болваны-дипломаты, которые сами-то не сражаются, перепутали карты! Еще недавно люди науки, как вы и я, понимали это, а теперь… Я не знаю, что делается у вас, но в Германии даже лабораторные ученые стали завоевателями. Скоро я стану единственным немецким химиком, который между двумя взвешиваниями не точит своей сабли!
– Месье, – сказала Грета, которой госпожа Молох перевела последние фразы профессора, – вы знаете, насколько я люблю брата и как я буду отчаиваться, если ему придется отправиться в поход. И все-таки, если нас доведут до этой крайности, то во Франции все – и мужчины, и женщины – попытают счастья!
– Слышали? – воскликнул Молох. – Вот, месье, состояние умов, к которому наши шовинисты привели граждан обеих стран! Ведь это же возмутительно! В двадцатом веке! Если бы вы знали, что мне приходится слышать от моих собственных учеников! Тут и империализм, и пангерманизм, да и мало ли что там еще! Надо отобрать Шампань, Франш-Контэ, завоевать Данию, Швецию, Австрию, Марокко, Левант и прочая, и прочая. Ах, как они вздорны, как они плохо знакомы с историей народов! Они уверены, что завоевательная политика способна обеспечить прочность государству! И ведь ни гибель империи Александра или Рима, Австрии, Испании или Наполеона, не может образумить их. Они верят в созидательную способность животной силы! Они не видят, что меч разрушает созданное мечом…
Госпожа Молох встала и положила руку на плечо мужа.
– Ну, что тебе нужно? – крикнул профессор. – Почему ты постоянно мешаешь мне? Ах, господин доктор, женщины ужасное impedimentum! Ах, мы засиделись, пора в лабораторию… ну, да, да, я сам просил тебя напомнить… Ты – милая, верная подруга, Сесилия! Никогда не пропускайте часов обычного труда, господин доктор, это обеспечит вам счастливую жизнь!
– Ты забыл выпить свой кофе, Карл! – тихо сказала старушка.
– Ах, правда!
Молох одним духом опрокинул содержимое чашки в свой рот, за исключением той половины, которая бурыми потоками растеклась по его рубашке и жилету. Затем, послав всем присутствующим прощальный поклон, он взял под руку супругу и ушел с нею к себе.
– А теперь, – сказала Грета, – ты должен показать мне Ротберг.
Я повиновался подобно Молоху. Мы всегда повинуемся нашему женскому «импедиментум», будь у него темные или белые волосы.
Я прогулял с сестрою довольно долго. По возвращении я нашел на своем письменном столе письмо. По конверту и печати я узнал, что оно из замка. Это было письмо от майора Марбаха и гласило следующее:
«Господин доктор, благоволите явиться сегодня вечером в девять часов в кабинет его высочества, которому благоугодно принять Вас в частной аудиенции. Ваш покорный слуга, граф Люций Марбах».
«Отлично! – подумал я. – Мне предстоит головомойка: во-первых, за ссору с майором, во-вторых, за обед с Молохом. Сегодня я не в очень-то примирительном настроении духа. У меня имеются сбережения в три тысячи марок, и, если принц выведет меня из себя, я уеду вместе с Гретой».
Но в тот момент, когда я мысленно произнес последние слова, мое сердце сжалось от смутной печали, и у меня на губах явилось ощущение поцелуя принцессы.
«Неужели же я менее свободен, чем думаю сам?» – спросил я сам себя и… не мог ответить себе на этот вопрос.
Поужинали мы с Гретой в общем зале. Граус, подобно большинству немецких содержателей гостиниц, по вечерам не держал общего стола. От половины седьмого до десяти часов вечера каждый являлся, когда ему угодно есть блюдо по особому заказу. Грета заметила, что каждый член семьи распоряжался своей порцией, не обращая внимания на соседа. Отец ел шницель, мать – яичницу, дочь – холодную ветчину, сын – пирожное; никто не делился друг с другом. Зато я и Грета, со своей стороны, возбуждали любопытство соседей тем, что по-братски делились друг с другом заказанными нами порциями.
Когда я отправлялся на аудиенцию к принцу, Грета сказала мне:
– Я иду спать. Я просто опьянела от воздуха и падаю от сонливости. Когда ты вернешься, обещай пройти через мою комнату и поцеловать меня, даже если я буду спать.
Я обещал.
Когда я выходил за дверь, Грета вдогонку крикнула мне:
– Даже если я буду спать!
От виллы «Эльза» до дворца было около трех четвертей километра, и я прошел их пешком. Ночь была свежей, почти холодной. Подняв взор, я мог созерцать сверкающий экземпляр небесной карты, где звезды были обозначены на темном фоне золотыми пятнами. Прямо передо мной, как раз над замком, сверкали Гиады, воспетые Гомером. Аркур прищуривал свой красноватый глаз из-за вершины леса. И мне пришло в голову: если смотреть с Аркура, то какая разница будет между учителем французского языка и маленьким немецким властителем? И под влиянием этих космических рассуждений я твердым шагом свободного и уверенного в себе человека прошел воротами замка, поднялся в вестибюль и дошел по лестнице до апартаментов принца. Здесь камердинер распахнул передо мною дверь, громко провозгласив:
– Господин доктор Луи Дюбер!
Принц сидел перед письменным столом, заваленным бумагами и книгами. Он писал что-то. Знаком он предложил мне подождать. Я стоял, ожидая, пока принцу заблагорассудится обратить на меня внимание, и вознаграждал себя тем, что с иронией думал о важном значении работы его высочества для европейской политики.
– Пожалуйста, присядьте, господин доктор, – сказал, наконец, мой повелитель в высшей степени милостивым тоном, указывая на кресло рядом со столом.
По-французски он говорил великолепно.
Я уселся. Принц продолжал писать, что давало мне возможность рассматривать его так же отчетливо, как под микроскопом: он сидел совсем близко от меня, и на его лицо падал сильный свет от абажура лампы. Он был жирен, обладал розовой кожей и неопределенным, впадающим в серый тон, цветом белокурых волос. В уголках его глаз около век замечались глубокие морщины, какие обыкновенно бывают у всех близоруких от постоянного прищуривания. Во время писания он тяжело дышал. Губы, очерченные довольно определенно, в достаточной мере породистые, двигались, как будто он произносил те слова, которые писал, и концы лихо закрученных вверх белокурых, сильно нафабренных усов постепенно поднимались и опускались, отбрасывая на щеки движущуюся, немного комичную тень. Я рассматривал его со своеобразной, любопытной симпатией. Я забывал его ранг: это был подобный мне человек, на котором годы оставляли свой отпечаток, как оставляли его и на мне самом, человек с домашним очагом и привязанностями. А я… я собирался украсть у него часть его собственности и покоя!