Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боярин побелел, как беленая стена патриаршей палаты, и снопом рухнул в ноги Владыке.
— Прости, святейший! Помилуй, не осуди…
— Ради Христа, прошу тебя: сказывай. Не то ведь обо многих худо думать заставляешь. У меня уж грешная мысль была: не много ли вас там таких, не снарядили ли тебя в путь такие же, как здесь, изменники, и не послом ли их ты сперва к ляхам отправился…
— Нет, нет, Владыка! Не так это! — на глаза Рубахину навернулись слезы, поползли по щекам, теряясь в густой бороде. — Сам я грешен, сам не выдержал, страху своему поддался. Вылазка у нас была — небольшой обоз польский решили перехватить, чтобы добыть немного продовольствия. Я прежде не бывал в таких вылазках, а тут вызвался сам, а так как многие в городе кто ранен, кто болен, а здоровые — все на стенах, в карауле, сотник меня и назначил. Я с собою холопа моего Семена взял, и когда мы подъезжали к обозу да ляхи в нас из луков стрелять начали, мы с Семеном за деревьями и скрылись. Ну, будто бы убили нас. Потом поскакали в объезд польских таборов, лесом проехали, а затем на Смоленскую дорогу выбрались. Кольчугу да зерцало я снял, в лесу спрятал, чтобы на разъезд не нарваться, польский ли, тушинский ли, мало ли, какие лихие люди могли встретиться… Думал сперва прочь куда-нибудь скрыться от срама своего… А после вдруг подумал: поеду сюда, в Москву. Может, здесь уже решилось все, может, и ты, святейший, благословишь, наконец, не лить крови понапрасну. Вот и дерзнул!
— Вот оно как! — ахнул князь Пожарский. — До такого и сам Иуда Искариот не додумался: сперва предать, а потом в герои выйти. Неужто ты надеялся привезти в Смоленск грамоту от Владыки? Да еще такую, какая именно тебе и надобна?
— А уж ляхи-то с какой радостью пропустили бы его обратно! — тихо произнес Гермоген. — Еще бы и наградили. Думал ли об этом, боярин?
— Нет! — выдохнул Рубахин. — О том мыслей не было. Хотел только как-то сам перед собой в трусости оправдаться. Виноват я, Владыка. Прикажи меня, как изменника, смерти предать!
Теперь на лице Патриарха появилось искреннее изумление.
— Как же я могу такое приказать?! Разве мне палачи повинуются? Разве я Богом поставлен, чтобы людей смерти предавать? Опомнись! Да и бояре меня ныне не послушают. Нет, боярин, меня не страшись. Если тебя Бог не устрашил, так что тебе сделает доживающий свой век немощный старец? Иди, иди восвояси, не искушай ни меня, грешного, ни князя Дмитрия. И не тужи, что не получил желанной грамоты — она ничего бы не изменила.
Боярин Роман задрожал всем телом и, шатаясь, поднялся. Его мотнуло вдруг куда-то в сторону, будто пьяного, он с трудом выровнялся и медленно, согнувшись, словно состарившись, пошел к дверям.
Князь Дмитрий провожал его взглядом, пытаясь понять, сравнивает ли себя с этим человеком. Спрашивает ли свою совесть, а не могло ли дрогнуть и его сердце, окажись он в погибающей крепости?
Вдруг Владыка резко встал с кресла, быстрым шагом догнал Рубахина и, взяв за локоть, остановил.
— Постой! Постой, боярин… Ради Христа, прости меня, грешного!
И он, зайдя вперед, рухнул на колени перед боярином Романом.
— Виноват я, виноват! Не смею я судить тебя и осуждать не смею! Слабость твоя передо мною, а я, сам слабый и грешный, стал было силой тешиться. Гордыне уступил. Прости!
Голова в белом куколе склонилась к самому полу, потом Гермоген поднял взор на окаменевшего перед ним Рубахина, и тот увидал, как по впалым щекам старца побежали светлые дорожки слез. Он просил прощения от всего сердца.
— Владыка! — голос боярина сорвался, он уже ничего больше не мог сказать. Лишь сумел нагнуться и подхватить Патриарха под руки, помогая подняться.
— Прощаешь ли? — медля вставать, спросил тот.
— Да мне ли… тебя?..
— Прощаешь ли? Снимаешь ли с меня грех?
— Не грешен ты!
— Все грешны, — Гермоген, наконец, уступив усилиям Рубахина и подхватившего его с другой стороны Пожарского, встал и тотчас поднял руку со сложенным двуперстием. — Прими же мое благословение. В бегстве своем с поля боя ты покаялся. Считай, я твою исповедь принял, хоть при том еще князь был, но так уж случилось. Отпускаю тебе этот грех — человек слаб. И отныне поступай, как сам решишь. Если нет у тебя сил быть там, в Смоленске, не возвращайся, ступай, куда вздумается. Если же поймешь, что место твое все же там, вернись. И передай воеводе Шейну, что я тебя благословил. И что молюсь за всех вас, все время молюсь. А теперь ступай. Устал я от этого Семиглавого змия…
Вскоре в Москву пришло известие, что новое боярское посольство, направленное семибоярщиной к стенам осажденного Смоленска, возвращается с позором.
Бояре должны были склонить упрямого воеводу наконец смириться и сдать крепость войску короля Сигизмунда, ибо боярский совет принял решение присягать всем миром королевичу Владиславу.
Однако Шейн даже не принял у себя послов, лишь выслушал их гонца и отправил с ним грамоту, в которой объявлял, что присягать королевичу, еще не принявшему Православной веры, считает позором, а сдавать крепость полякам, пришедшим в Московское Царство с войною, — позор еще больший.
«Если бы они хотели с нами мира и пришли помочь нам смуту одолеть, — писал воевода, — то и воевали бы с полками «тушинского вора», а наших сел и городов не грабили бы и не жгли. Союзники так не приходят, так приходят враги, давно нас поработить желавшие и злого для нас часа дождавшиеся. Пускай сперва уйдут восвояси из наших пределов, да еще дань заплатят за ограбленное, а после, если так хотят, заключают договор с Земским Собором, который, даст Бог, вскоре соберется, чтоб тот их послов выслушал и решил, можно ли звать на престол Московский польского королевича, после того, как тот и вправду станет православным. А до того они на нашей земле — враги лютые, и мы здесь будем обороняться, пока последний из нас в битве не падет!»
Всего досаднее боярским послам было то, что грамоту пришлось показать польским военачальникам, а затем и самому Сигизмунду. Тот не сумел скрыть бешенства и принялся браниться, дав возможность русским боярам уразуметь, что если язык польский и русский и разнятся очень сильно, то самую крепкую брань ляхи, судя по всему, заимствовали у ненавистной Московии — шипи не шипи, а смысл очень даже понятен!
Мстиславский, которому вернувшиеся из-под Смоленска послы рассказали о несостоявшихся переговорах и, в свою очередь, показали воеводину грамоту, потемнел и… стал ругаться примерно теми же словами. К этому времени армия гетмана Жолкевского уже заняла Москву, открывшую ворота завоевателям. Правда, сам гетман не рискнул в ней остаться, посадив командиром гарнизона все того же тощего золоченого Гонсевского. Его гусары и пехотинцы вели себя в захваченной столице, как и повсюду в Царстве Московском, еще более ополчив против себя теперь уже всех: чернь, стрельцов, купечество, дворян, членов потерявшей власть Боярской Думы. К тому же никто и не подумал исполнять обещание и идти войной на лагерь самозванца. Впрочем, самозванцу очень скоро пришел конец: он был уже не нужен полякам, и те решили от него избавиться — «царевича Дмитрия», так и сидевшего со своими полками в Калуге, однажды во время конной прогулки застрелил кто-то из его же охраны…