Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы знаете, где мы живем?
Надя отрицательно покрутила головой.
— В левобережной части Парижа. Здесь находится и мой университет, в Латинском квартале… Но наиболее престижные районы расположены на западе города, по обеим сторонам Сены. Там Елисейский дворец — резиденция президента Франции, Бурбонский дворец, то есть парламент… А что, если вместо магазинов я покажу вам Париж?
На Надином лице отразилась неуверенность.
— Ну, не знаю, я не особо люблю осматривать достопримечательности, — сказала она. — Я ведь в Москву возвращаюсь, хотелось маме что-то купить в подарок…
— Возвращаетесь в Москву?
— Да, а он остается… пусть тут хоть с голоду помирает. С меня хватит и этого отеля, и этого города…
— Ну, в Париже еще никто от голода не умер.
— Он когда пишет, забывает обо всем, даже о еде. А я поеду домой, с меня хватит… — Ее черные глаза наполнились слезами. — Он тоже хочет, чтобы я уехала.
Я не знала, что ей сказать.
— Когда связываешь свою судьбу с ученым, нужно быть готовым переносить определенные трудности… Это люди особого склада… но, как и любой человек, они нуждаются, чтобы с ними рядом был кто-то близкий…
Надя грустно улыбнулась:
— Он ни в ком не нуждается… В Москве мы тоже живем порознь… я думала, здесь, в чужой стране, он станет вести себя со мной помягче…
Признаться, ее откровения меня мало волновали — так далеки от меня были проблемы этой молодой женщины.
С самого приезда в Париж я часто обращалась мыслями к своему детству. Такого со мной давненько не было. А вот сейчас перед моим мысленным взором всплывали забытые картины детских лет. Будто во мне что-то оживало. Может быть, тоска по иному образу жизни, отличному от того, который я вела до этого. Я сама себя замуровала в городе. Даже летом никуда не выезжала. Используя перерыв на летние каникулы в университете, писала диссертацию, научные статьи, занималась корректурой своей книги. Разумеется, можно было взять с собой и свои записи, и компьютер, но это уже было бы целым «переселением народов». К тому же мне было необходимо посещать библиотеки. Постепенно я начала забывать, как выглядят настоящие весна и лето за городом… Среди городской сутолоки и вечной спешки сезонные изменения проходят менее заметно, чем за пределами мегаполиса.
Мне вспомнился один вечер. Приболела Казимира, которая выполняла все тяжелые работы в нашем доме на горе: приглядывала за садом и инвентарем, колола дрова, зимой топила печи. Крупная деревенская женщина, с длинным, пористым носом, испещренным точками угрей, и маленькими, глубоко посаженными глазами. Тогда мама взяла ведро и пошла на луг вместо Казимиры, доить корову. Я вприпрыжку побежала за ней. Смеркалось, небо на горизонте окрасилось в цвета раздавленного спелого помидора, а все вокруг как-то притихло и уменьшилось в размерах. Притомившись, я не спеша побрела по мягкой, шелковистой траве. Длинные стебли обвивались вокруг моих ног, то и дело приходилось останавливаться и распутывать их, как непослушные шнурки. Стрекотали кузнечики. Когда я нагибалась к траве, мне казалось, что я слышу их совсем близко, будто они стрекочут мне прямо в ухо. Наконец я добралась до луга, где паслась корова. Мама сидела на низенькой трехногой табуретке, склонившись к вымени буренки. И тут я услышала металлический звук — это струйки молока ударялись о дно алюминиевого ведра. Корова хлестала себя хвостом, отгоняя мух и слепней, разок даже угодила маме по щеке. Она отпрянула от неожиданности и, не удержав равновесия, свалилась с табуретки. Опрокинувшееся ведро покатилось по траве.
Мама рассердилась, быстро вскочила и резко сказала мне:
— Иди сломай ветку, мух будешь отгонять.
Я побежала к канаве, возле которой рос ольшаник. Выглянул месяц и ярко осветил округу. Деревья отбрасывали длинные тени. Из них на траве складывались необычные узоры и фигуры. Мне казалось, что я вижу бородатого старика в доспехах с длинной пикой в руке. Достаточно было сделать полшага, и старик превратился в маленькую, согнутую в три погибели бабку-ягу с мешком за спиной. Тени кружились, как в калейдоскопе, создавая каждый раз новые фигурки. Я шла вдоль канавы, с любопытством приглядываясь — кого еще я смогу рассмотреть? И увидела коня. С развевающейся гривой, он мчался галопом прямо на меня. На какую-то долю секунды мне почудилось, что он пронесется по мне, затопчет своими копытами. Я зажмурилась и втянула голову в плечи. Однако ничего не произошло. Когда открыла глаза, передо мной были только темные гибкие ветви ольхи. Сломав одну, я помчалась обратно к маме. Она встретила меня выговором:
— Ты еще дольше не могла копаться?
Ольховой веткой я обметала бока коровы, от которой валил пар. Пахло молоком, ведро уже было полнехонько, я даже испугалась, что белая, чуть пенящаяся жидкость начнет переливаться через край. Пальцы матери крепко обхватывали соски. Тыльная сторона ее ладони покрылась сеткой набухших, переплетенных жил. Я смотрела на ее руки, как будто только что их увидела. Они словно жили отдельно от мамы. Эти вздувшиеся жилы на тонких кистях так не вязались с миниатюрной маминой фигуркой, с ее поведением, с ее легкой, скользящей походкой.
Седой мужчина куда-то отлучается, мы с его спутницей (женой?) остаемся вдвоем на скамейке. Сидя так, в молчании, испытываешь определенную неловкость: в подобной ситуации стоило бы заговорить. Все равно о чем. Сказать, к примеру, хотя бы пару слов о погоде. Я поворачиваю голову в ее сторону. Моя соседка тоже оборачивается — с лица, обтянутого пергаментом старческой кожи, на меня смотрят прозрачной голубизны глаза, чистые, как у младенца. Она улыбается, и глаза почти полностью скрываются в частой сетке морщин.
— Вы летите в Рим? — спрашиваю я по-французски.
— Oui.
Через некоторое время возвращается ее спутник, осторожно неся бумажный стаканчик. До меня долетает аромат кофе. Он протягивает ей стаканчик.
— Спасибо.
И вдруг пирамида из старательно отобранных, подогнанных друг к другу фактов заваливается. Достаточно было единственного, произнесенного на его языке слова. Выходит, то, что происходило между шестью и восемью часами утра, было с моей стороны лишь судорожными попытками приспособиться к новым обстоятельствам? И эти попытки оказались тщетными. Не могу двигаться, не могу дышать. Спасибо… Это уже не просто тоска по нему, а непереносимая физическая боль разъединения с ним, отрывания себя от него. Все это время я была совершенно бессильна перед требованиями своего тела, никак не могла обуздать его. Оно все чаще одерживало верх, становилось для меня проблемой. Ну как, скажите, вести диалог с собственной грудью, с собственным животом?
Женский голос из репродуктора просит Алексея и Ирину Щедриных пройти на паспортный контроль.
— Это нас ищут, — восклицает старушка и порывисто встает со скамейки.
И зачем я только тогда зашла к нему? Ведь знала, что Надя уехала. Зачем я это сделала?