Шрифт:
Интервал:
Закладка:
нет мумий там Египетских святилищ.
А золото-то где? Тогда купились
мы все! Народ – полуголодный, бедный, злой,
вдруг нате дерзкий вам журнал «Плейбой»,
а мы одеты все в едином стиле:
фуфайка, стёжка, варежки, платок,
а нам – стрип-бары, девок и джаз-рок,
игру в рулетку и удар в висок,
и статуи братков, что на погостах.
Нам, пережившим лихость девяностых,
ужели это не урок? Не впрок?
Чем жил народ тогда в плену бескормиц?
Упорный мой народ он жил, не горбясь,
кто в лес, кто по дрова, кто по грибы,
кто челноком до Турции в Россию.
А я никак всё не могу забыть
глаза старух там, в церкви. Их простые,
их тоненькие в плаче голоса,
ползком – да ко кресту, плашмя – к иконам,
всем телом припадая, всем поклоном,
я плакала, взирая! «Так нельзя
мне биться в сердце!» – Бог кричал, наверно!
И Богу больно было, тяжко, скверно.
Там, в девяностые смололись небеса
в кровавый фарш! Смешались звёзды, луны,
смысл смыслов, все созвездья, руны, гунны,
все фараоны, бой часов и Кремль,
флажок, горнист, Мавроди, «МММ».
Но всё равно мы на земле сажали
морковь, картошку, самогон варили
и дачи строили на досках, на скрижалях,
по сухостою, по грязи, по пыли
мы задыхались! Гневались! Но жили!
И не такое мы переживём,
налог, подлог, всех Каинов на троне,
реформу пенсионную в законе.
Люблю тебя, боготворю, народ,
всегда. Везде. Повсюду. И во всём!
Кто не сбежал во Францию, в Майями.
Не предал клятв своих. Своих щедрот
при невысоком уровне, при МРОТ
и Крым не сдал чужой Тмутаракани!
Сажай морковь-картоху каждый год!
Цеди свой самогон. Вари варенье.
Назло Европам. Бог ни над, ни под,
Он – в нас! Мы, как атланты держим свод!
И космос бережём мы от паденья!
***
У меня в груди плещется болью небес,
у меня, у прошедшей почти полстолетья,
повидавшей исход, коммуналки, собес.
Мама, папа – любимые! Что мне ответить?
То, что оси полопались вдруг. Навсегда.
Словно бы под завалами рухнувшей родины,
я истошно кричу. Под ногами вода.
Под ногами звезда – её отсвет смородинный.
Словно бы я зову. Но не слышит никто,
неужели опять все оглохли Бетховены?
Во все глотки зову. В миллион детских ртов:
мама, папа! Любимые! Мы похоронены…
Девяностые годы давно позади,
как и годы прошедшие, шестидесятые
и Конец Света вывалился из груди
вместе с детскими клятвами.
Выползаем мы из-под завалов. Меня
пригвоздило осколком былого навеки
к высшим смыслам! Целуя, терзая, казня,
вот такое со мной – в полымя из огня,
я, как дерево, чьи кровоточат побеги.
Мама, папа. Любимые! Как вас обнять
мне хотелось бы нынче, но руки остались
мои в крыльях былого, а корни – в корнях,
я других не содеяла капищ, ристалищ!
Я иного себе не смогла сотворить
кроме этих осколков, мне ранящих остро
всё нутро моё: вечность, язык, словари
и волхвов к Иисусу святые дары.
О, как я бы хотела побольше геройства!
Ибо я же клялась, как и все мы клялись,
видеть высь! Помнить высь!
Я молю: помолись,
чтобы мир этот Каинов канул в пустыню,
чтобы он возопил: «Я не сторож!» И минул.
Не во имя меня, моих деток во имя,
то есть внуков родителей Божьих моих.
Ныне, присно и днесь буду петь песни давьи
да про остров-Буян! Буду родину славить
до разрыва аорты, до спазм горловых.
И не сломишь меня! Я вцепилась в осколки.
Я мостом пролегла, ибо крепкая, с Волги!
Удержать, чтоб осталось тот мир, что разверст,
мама, папа! Любимые!
Землю.
И крест.
Из цикла «ПЬЯНЫЕ КОРАБЛИ»
1.
Не бывает поэтов ни белых, ни чёрных,
не бывает поэтов слабых, никчёмных.
Есть лишь – поэт.
Или же – не поэт.
А остальных нет.
Развенчайте меня. Не войну объявляю.
Белый флаг кладу в руки. Бросаюсь к роялю.
Говорят, что поэты – всегда шизофреники,
алкоголики и обличители. Гении,
путешествующие в пространстве и времени,
словно птенчики.
2.
Байрон. Англия. Жёлтый туман над водою,
«Чайльд-Гарольд», словно нож над твоею бедою.
Два бокала вина. Кофе. Карты. Разлука.
И погибель в восстании, что против турков.
Раздвоение личности?
Сколько нас, тысячи?
Дорасти до безумия! Вырвись, калеченый,
как на дыбе мужик: голова без предплечия.
Ибо боль вся внутри. Дыбой схвачен рассудок.
И увидишь молочное, млечное чудо
янтарями хрустящими. Литература –
это бой. И летит убивать пуля-дура.
3.
Это Бродский – последний поэт во вселенной:
Николай Чудотворец на пряжке военной.
Две недели в психушке в стенах Петербурга.
Все поэты, как крик на картине у Мунка.
Не хочу я работать. Хочу, чтобы деньги
просто так мне платили без всякой оценки,
без медалей и грамот – у Пушкина нет их.
У Есенина и Маяковского тоже.
Да плевать мне на премии, прении, вожжи!
На оценку моих современников! Пенки
всех архангельских труб! Изразцов на коленке!
Государство, плати по вселенской расценке:
морем бед,
морем слёз,
всем пожарищем сюрра.
Как же больно от слова мне: литература!
4.
Что тебе моё Слово в страстях, о, Галлея!
Разруби моё сердце, чтоб не было сердца!
Вот священник Владимир. Грешнее, святее,
но пока я вот здесь, но пока на земле я
чем мне греться?
Обжигающей болью от кардиограммы!
Её образ и почерк с приплеском пожарищ…
А поэт – он иная субстанция, манны –
ей товарищ!
5.
Все поэты, как дети. Обидчивы и жестоки.
Ради слова они человека карают!
И в проклятья сдвигаются. Ибо им створки
приоткрыты в иное. В межмирное. Краем
между Вакхом и Бахом в органы и оргии.
Я впадаю, безумная, в Миргород Гоголя,
в микрокосмосы Гашина, в тени бесстрашия.
Ибо «Красный цветок» про меня! В рукопашном я
пропадаю бою. Войны литературные,
что ветрянка, под сорок два с температурою.
Если словом по темечку, как арматурою
два водителя насмерть дерутся. Ажурными
их плетеньями трудно назвать! И коклюшками
вологодскими вряд ли, они – пампадурные.
И бездушные.
6.
Я к тебе всем восторгом Марины Цветаевой.
Ты ко мне, как Ахматова, пренебрежительно!
Виноватей я всех невиновных! Обхаяна!
Караванными лаями!
7.
Так вспори своё чрево.
Иди ты к знахарке. Сделай аборт.
Поэт аномален особенно первый.
Достоевского «Идиот».
8.
Но есть светлый момент. Например, Нобелевка,
от которой откажется Пастернак.
Или Пушкин, убитый Дантесом. Родина,
как же так?
Альфа-Центавра, где есть человечество,
там есть поэт – на тебя он похож,
голову класть чтоб на плаху вечности
да