Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пуля № 2 причинила столько повреждений, что этого было достаточно, чтобы мозг Лили можно было считать погибшим буквально в первые секунды после поражения. Но я был убежден, пока смотрел на нее со своего места напротив, что ее взгляд был направлен мне прямо в глаза.
Я так и не мог понять, что происходило в ее сознании, в ее мозгу, о чем он мог думать, когда этот второй выстрел вскрыл ей череп и выкрасил все вокруг в красный цвет.
Мне кажется, что в сознании Лили оставалось достаточно когнитивной энергии, чтобы увидеть меня, узнать, выделить мне место в ее эмоциональном прошлом (или ее уходящей жизни) и зафиксировать, что я делал, каким было выражение моего лица. Но это все равно не объясняет, почему она трижды назвала кого-то ублюдкам.
За первые две недели после выписки я успел втянуться в своего рода рутину: весь день я проводил дома, распределяя время поровну между чтением (книги по анатомии, огнестрельному оружию, судмедэкспертизе) и самыми жестокими компьютерными играми. В больнице мне не разрешали играть в некоторые игры, особенно если в них фигурировало огнестрельное оружие и проливалась кровь. Вернувшись домой, я провел много счастливых часов в кишащей зомби канализации «Резидент ивл 2». Я как раз расправлялся с особенно живучим биомутантом, когда зазвонил телефон. Я не снял трубку, как обычно. Моя власть над внешним миром сводилась исключительно к отсеву звонков. Я не отвечал даже на звонки друзей, интересовавшихся, как у меня дела.
Заработал автоответчик и воспроизвел мое исходящее сообщение. Запись была цифровой, поэтому мой голос звучал так, будто я тону. В каком-то смысле так оно и было — эта запись была сделана еще до всего происшедшего со мной и Лили. Голос на автоответчике принадлежал одинокому Конраду, который лишь два дня назад переехал в однокомнатную квартирку, потому что его бросила Любимая Женщина. Когда я записывал на свой новый автоответчик брошенного мужчины новое исходящее сообщение брошенного мужчины, это был один из самых тяжелых моментов в моей жизни после разрыва с Лили. Мне потребовалось дважды прослушать «Мьюзик» Карола Кинга, прежде чем я смог налить себе чаю. (Калифорнийский звук всегда действовал на меня терапевтически после разрыва с женщинами — наверное, это был ранний симптом моей будущей зависимости от Больничного радио.) Мое исходящее сообщение закончилось. После шести с половиной резких гудков я услышал:
— Здравствуйте, Конрад. Рад вас слышать. Это Роберт, отец Лили, — я уверен, вы меня помните. По крайней мере, надеюсь… О Боже. В общем, я хотел сказать… я тут подумал, что нам надо… надеюсь, вы не возражаете, что я так вот звоню… ваши родители дали мне… Конрад, нам нужно кое-что обсудить. Позвоните мне по рабочему телефону…
Я снял трубку.
— Конрад, это вы?
Я наплел ему про инвалидную коляску и про то, как трудно мне бывает добраться до телефона.
Мы договорились, что он зайдет на следующий день после работы.
Единственное, что пришло мне в голову: отец Лили хочет поговорить о ее завещании. Она составила его примерно через полгода после нашего знакомства. Она завещала мне все свое имущество. В то время этого имущества (если не считать квартиру) было не так уж и много. Это был символический жест — я точно так же завещал все ей. Но затем она стала делать головокружительную карьеру. Банковский счет Лили теперь содержал достаточно солидную сумму и, наверное, представлял интерес даже для такого состоятельного человека, как ее отец.
Я так и не научился думать о Роберте без того, чтобы не вспоминать о Джозефин, его бывшей жене и матери Лили. Дело в том, что мы с Лили между собой называли его не иначе как Ляпсусом. Лили с самого детства была об отце невысокого мнения, но кличку эту она (с моей помощью) придумала только после одного особенно скандального ужина, на который ее отец явился с очередной любовницей.
— Маме вообще не следовало за него выходить.
— Тогда тебя не было бы на свете.
— Неправда, — ответил она. — Любой ребенок моей матери был бы мной. Мое появление было неизбежно…
— Надеюсь, что так, — сказал я и поцеловал ее, чувствуя себя порождением случая, ведь обо мне она ничего утешительного не сказала.
Мы лежали на ее кровати, полностью одетые; телевизор что-то показывал с выключенным звуком.
— …а он просто какой-то ляпсус, — закончила Лили.
— Но это довольно жестоко. Ты делаешь его похожим на аборт, нежелательную беременность или что-то еще в таком духе.
— Мама редко совершает ошибки. — Лили отправила вверх тонкую струю сигаретного дыма — воздушный поцелуй потолку-счастливчику. — Я бы даже сказала, что отец был ее единственной ошибкой.
— Он — ее единственный ляпсус?
— Да, Ляпсус и есть.
— Прямо так, с большой буквы? — спросил я.
— Именно, — ответила Лили.
Итак, я отдаю ей пальму первенства в изобретении этого прозвища, но, когда она была жива, мы часто спорили, кто первым его произнес. (Это настоящее прозвище ассоциативного типа, которые я постоянно всем придумываю, тогда как Лили обычно просто сокращала слова до самого короткого варианта.) Однако, как бы ни развивались события во время того разговора, с тех пор мы называли Роберта только Ляпсусом.
Задолго до этого эпизода Лили рассказала мне, как познакомились ее родители. Все произошло в 1967 году, в сентябре. После выхода «Сержанта Пеппера» все стали носить одежду, стилизованную под старинную военную форму — ярко-красные с золотом куртки времен бурской войны, темно-синие костюмы прусских военных оркестров и тому подобное. Форма Ляпсуса отличалась от всех прочих и тем самым придавала его внешнему виду оригинальность. Он носил костюм в тонкую полоску и котелок. Кроме того, когда бы он ни сел в пригородный поезд до Лондона, у него всегда были самые блестящие черные кожаные ботинки, самые отутюженные брюки в тонкую полоску и наиболее аккуратно сложенный зонтик. Ляпсус принадлежал к тому поколению британских мужчин, которое однажды вдруг осознало, что недавно коронованная Елизавета II — самый эротичный объект их социальной галактики. Когда Ляпсус появился среди приятелей Джозефин, — молодой аукционист, который запросто встречался с художниками, знакомившими его с фотографами, мелкими поп-звездами и начинающими оперными певицами, — она приняла его за опасного революционера. Джозефин подумала, что костюм, осанка и откровенно консервативные взгляды Ляпсуса — это не что иное, как сатира на истеблишмент. Каждое его реакционное высказывание она считала необычайно точной карикатурой. Такую ужасную ошибку с определением человеческого характера можно было сделать, наверное, только в тот момент предельного социального хаоса. На какой-то короткий период классовые границы — размытые пародией и парадами — утратили былую четкость. Люди, подобные Джозефин, продолжали думать, что все на самом деле меняется. В то время она воображала, что он специально внедрился в гущу «правильного» общества, чтобы через несколько лет взорвать его изнутри контркультурной диверсией, — нужно было только дождаться революции, которая, как ей казалось, вот-вот должна была, просто не могла не произойти.