Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А-а, хулиган! — махнул рукой старший лейтенант.
Когда он и Загибенко уехали, цокая по каменистой дороге, я распорядился собрать всю нашу сенокосную команду. Надо было познакомить людей с новыми важными документами. Пока Будько разыскивал Кутузова и Максимова, мы с доктором сидели на ступенях парадного крыльца и шуршали газетами.
Наконец все собрались. Вместе с Кравчуком пришел и Ганс. Гансу-то, пожалуй, не стоило здесь присутствовать, эта политинформация не для него. Однако и прогонять как-то нехорошо, неловко. Пусть, думаю, слушает. Во-первых, все равно по-русски ни бельмеса. А во-вторых, чего таить? Не сегодня-завтра узнает.
— Давай, доктор,— киваю лейтенанту медслужбы Горохову.
«Союзные армии осуществляют оккупацию всей Германии, и германский народ начал искупать ужасные преступления, совершенные под руководством тех, которым во время их успехов он открыто выражал свое одобрение и слепо повиновался… Союзники не намерены уничтожить или ввергнуть в рабство немецкий народ. Союзники намереваются дать немецкому народу возможность подготовиться к тому, чтобы в дальнейшем осуществить реконструкцию своей жизни на демократической и мирной основе…»
— Отдохни,— советует Кутузов уже охрипшему доктору.
Тот перестает читать. Спустившись с крыльца, бродит тут же, под липами, дымит сигареткой.
— Слыхал, Ганс? — подмигивает бывшему графскому конюху Кравчук.
— Я, я,— лепечет тот и улыбается чему-то.
— Реконструироваться, брат, надо, вот так-то,— с серьезным видом продолжает Кравчук.
Ганс опять что-то лепечет и опять улыбается, как будто рад, что ему надо реконструироваться. Я смотрю на него, старика и калеку, и качаю головой. Ни хрена-то ты пока не понимаешь, Ганс, думаю про себя.
А доктор тем временем начинает читать о новых границах Польши…
6 августа 45 г.
Спалось мне плохо. Проснулся чуть свет, чувствую, что больше не усну, вскочил, оделся и вышел сначала в парк, а потом и за деревню, в поле.
Солнце всходило — ясное, чистое, как будто росой умытое,— и на душе у меня защемило. Сколько таких восходов я встретил у себя дома, в родном краю! Сызмальства пас коров, а это значит — встань пораньше и выгони стадо подальше,— потом бригадирствовал — тоже мозолить бока не приходилось. Первым встал, последним лег — вот какая это работенка.
Покойная Лизавета Семеновна, бывало, говорила:
— С тобой и не погреешься, Никанорушка, что за жизнь!
Может, она была и права, не знаю. Зато, коль встанешь рано, природа вся тебе открыта, как книга. Появятся первые проталины, забурлят вешними водами низины и овраги, ты меринка в тележку и поехал, где посуху, где по воде: проверить, как там инвентарь — скоро ведь на пашню. Едешь, радуешься солнышку, слушаешь трели жаворонков, крики диких гусей, летящих неведомо куда, и дышишь... дышишь степным воздухом, и думаешь, что вот снова пришла весна и привела с собой тепло, зелень, цветы, короткие ночи и долгие дни.
Я особенно любил сенокосную пору. Бывало, выедем в дола всей бригадой, начнем с утра, по росе — только железный стрекот стоит.
Птицы уже отгнездились, молодняк становится на крыло, и для него косилка не страшна. Если и попадется на пути тетеревиный выводок, нечего,— только брызнет из-под ног лошадей,— соскакиваешь, бежишь, догоняешь, берешь зазевавшихся неловких тетеревят в ладони, откидываешь в сторону, поближе к кустам, и жмешь дальше. А диким пчелам беда. У нас в долах их водилось достаточно, мы их звали земляными. Найдешь гнездо, пару сотовых коврижек обязательно выломаешь, остальные — на развод.
Ну а после, когда наработаешься-намаешься, когда с тебя десять соленых потов сойдет, хорошо, бывало, распрячь лошадей, пустить их пастись, а самому полежать-подремать в тенечке, прислушиваясь к стрекотанью кузнечиков и вдали, и особенно вблизи, совсем рядом, кажется, возле уха.
Здесь же совсем другой коленкор. И дубы стоят — руками не обхватишь, и липы — глянешь, и шапка валится с головы, и дорожки кое-где булыжником выложены, чтобы, значит, ноги в росе не замочить, и кустики придорожные ровненько подстрижены… Порядок! Но, во-первых, порядок этот какой-то уж больно скучный, а во-вторых, и тесновато немного. Глянешь туда — черепичные крыши, глянешь сюда — опять черепичные крыши. Межи узенькие — в линеечку — по ним и идешь-то, как по натянутому канату. Необработанной, незасеянной земли и клочка не остается. Все идет в дело.
Конечно, думаю, вам здесь, в Европе, тесновато малость, вот вы и заритесь на наши просторы и пространства.
Шел я так не спеша, размышляя о том о сем, и вдруг, гляжу, Ганс. Шагает мне наперерез, но меня, чувствую, не видит, не замечает. В том месте, где межа выходит к булыжной полевой дороге, мы и столкнулись с ним лицом к лицу.
— Гутен морген,— окликнул я.
Ганс остановился, посмотрел на меня растерянно и вместе с тем диковато и забормотал невнятно: «Гутен морген… Гутен морген…» Я вынул сигаретку, чиркнул зажигалкой. Предложил и Гансу. Вообще-то Ганс не курил, считая, что это баловство, перевод денег, но в этот раз взял, прижег от моей сигареты и стал тянуть, задыхаясь и кашляя. Я дал ему еще пару сигарет — про запас,— но Ганс отказался, а потом и свою — горящую — бросил прямо в рожь: «Сгори все пропадом!» — чего раньше не позволил бы себе сделать, и побрел в сторону усадьбы. А я потушил, примял носком сапога брошенную им сигарету и тоже повернул обратно. Придя во дворец, поднялся к доктору и рассказал ему о встрече в поле. Слушай, говорю, разъяснил бы ты старику политическую обстановку.
Доктор посмотрел на меня, усмехнулся:
— Как будто это так просто!
Да, все было не просто. Пока воевали, ломать голову было не над чем. Вот передний край, вот нейтральная полоса, за нейтральной полосой фашистские траншеи и окопы, бей гадов, и никаких разговоров. Сколько раз увидишь его, то есть немца, столько раз и убей. Все просто! А кончили воевать, поставили врага на колени, и начались проблемы и вопросы.
7 августа 45 г.
Сегодня после завтрака является пан Залесский со своей Марылькой, цуркой. Доктор кивает Марыльке: «Ну что? Опять поёшь?» Марылька хотя и бледненькая после болезни, худенькая, а ничего, на ногах стоит. Посмотрела на доктора, присела и поклонилась, это значит книксен сделала, по-ихнему, и улыбнулась.
Я погладил ее по голове, говорю:
— Марылька, поедем со мной до России, там у меня дочка растет, Манюшкой зовут, будешь с нею в куклы играть.
Марылька поежилась и глаза опустила: дескать, нет, у вас зимно, то есть холодно… Ну что ты будешь