Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лаборатории «Ангела смерти», как его потом назовут, располагались рядом с печами крематория. Менгеле и его бригада, все тоже врачи, имен которых я не помню, вершили свои дела с улыбкой на губах, а в нескольких шагах от них горела в жарких печах плоть ни в чем не повинных людей. Если какой-нибудь ребенок не выдерживал и умирал, его бросали в печь, причем бросали без тени жалости. Всех детей, проходивших через лабораторию, аккуратно брали на учет. В этих списках Института гигиены СС есть и мой номер, и номера множества других детей…
Кроме переливания крови, на мне испытывали инъекции различных ядов. Менгеле желал посмотреть, как я на них буду реагировать. Рядом со мной лежали трупы детей, которые не вынесли инъекций. Когда день за днем живешь в кошмаре, он постепенно становится нормой. Тогда я еще слишком мало пожила на свете, чтобы отдавать себе отчет, где должна быть норма. Слишком коротко было время, прожитое в Белоруссии, чтобы не воспринимать как норму дни, проведенные в Биркенау. Конечно, белорусские леса были для меня светом, настоящим светом. Но тьма Биркенау оказалась так глубока, что этот свет словно кто-то на время выключил.
Нормальным очень быстро оказалось и постоянное жжение в глазах. В лаборатории у Менгеле я сразу засыпала, а когда приходила в себя, то ничего не помнила. В этот момент мое тело начинало рассказывать мне, что происходило в лаборатории. После маленьких язвочек от переливания крови и вколотых ядов именно жжение в глазах давало мне понять, что со мной делали. Менгеле был помешан на глазах. Это было его излюбленное место деятельности. Он вкалывал мне в глаза какую-то жидкость и смотрел, что из этого получится. В последующие дни глаза у меня горели и часто поднималась температура.
Я не помню, когда и как впервые увидела Менгеле. Сказать по правде, его образ выцвел в моей памяти. Не могу ни удержать его, ни как следует на нем сфокусироваться. С прошествием времени, когда я вглядывалась в его фотографию, то стоило мне отвести глаза, его лицо словно испарялось, исчезало в никуда. Словно мой мозг отказывался его вспоминать. Я думаю, это происходило на уровне подсознания: организм выставлял защитный барьер. Кроме его начищенных до блеска сапог только одна деталь врезалась мне в память и часто всплывала из потайных ее закоулков: холодный, безразличный взгляд. Лица не помню, помню только лед этого взгляда. А черты лица вряд ли смогу воспроизвести, вряд ли получится даже приблизительно его обрисовать. А вот ощущение ужаса от этого взгляда во мне живо до сих пор. Мне и сейчас иногда кажется, что он уставился на меня. И тогда мной овладевает паника. Этого ощущения я никому не пожелаю. Он глядит на меня и словно говорит: «Ты принадлежишь мне. И с тобой я могу сделать все что захочу».
Менгеле не испытывал по отношению к нам никаких чувств. Ни ко мне, ни к моим товарищам по бараку. Мы были для него материалом для экспериментов. Перед ним нам оставалось только задержать дыхание и ждать, когда закончится эксперимент и можно будет снова вернуться в барак. Когда мы оказывались у него, даже наш жуткий барак казался желанным местом. Наши тела понимали, что идут навстречу жестоким страданиям, и не хотели ничего, только убежать.
В бараке мы не разговаривали. Внутри стояла странная тишина. Никто не плакал, не капризничал. Там вообще ничего не происходило. Мы были безголосыми детьми. Порой нас использовали для очень грязных дел. Например, подтаскивать к печам крематория тела умерших в лагере людей. К счастью, мне ни разу не пришлось с этим столкнуться. Я была слишком маленькая, чтобы сдвинуть с места тачку, на которой лежал труп, а то и два сразу. В основном эта работа доставалась старшим детям. Кто отказывался, того пороли кнутом. На все приказы мы должны были отвечать «да». И таким образом дети становились могильщиками. Зачастую они тяжело заболевали, потому что на трупах скапливались и паразиты, и болезнетворные микробы. Пламя печей все сжигало дотла, а вот по дороге до печей можно было заразиться чем угодно. Возле барака иногда скапливались десятки тел. Смерть крутилась возле нас как подружка по дворовым играм.
Помню один день, когда до моих ушей долетели вдруг звуки музыки. Где-то вдали звучала песня «Wir leben trotzdem», «Мы все равно живем!»[6]. Девочка постарше меня и повыше ростом сказала, что несколько женщин, таких же узниц, как и мы, со скрипками, мандолинами, гитарами и флейтами в руках играли для тех, кто возвращался с принудительных работ. А те должны были идти в такт музыке. Еще девочка видела, как они играли, когда прибывал конвой с новыми узниками. И кто-то из пленных, услышав музыку, приветственно помахал рукой. Наверное, они подумали, что если в Биркенау звучит музыка, то это не такое уж плохое место. Но за музыкой ничего не крылось, кроме простого тактического приема. Та же музыка провожала узников в газовые камеры, отнимая у них саму идею хоть как-то отреагировать и побороться за свою жизнь.
В лагере существовал даже госпиталь. Фактически это было преддверие крематорской печи: туда свозили больных, которые не получали там никакого лечения. На некоторых из них эсэсовцы производили самые опасные эксперименты, как правило, с летальным исходом. Тех же, кто после этого выживал,