Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стефания родилась перед Пасхой следующего года.
С тех пор прошло тридцать два лета.
Прошла жизнь.
И снова стояла поздняя весна.
Из напряженной тишины, постоянного вслушивания и взвешивания грузами осторожности, из неизменного отмеривания, «политическая ситуация именно такая или, возможно, иная», глядели острые вершины страха, что в города все, что угодно, может пойти не так, если только у кого-нибудь сорвется с пьяных губ едкое обидное слово или кто-то сделает неверный шаг в рыночной давке на площади или где-нибудь на празднике, полном надменного веселья. Но, постоянно погруженные в материю такого напряжения, люди верили, что все же – как и обычно, как столько раз – такой неприятности не случится. Однако внезапно вспыхнула искра, словно острое лезвие из кармана разбойника в ледяной декабрьской ночи, и подожгла сухую солому скучной, спокойной на вид жизни городка.
В тенистом дворе храма святого Николы летнего, на песчаном гребне, что высился когда-то над болотистой водой, здесь, посреди непроходимых заболоченных затонов, где под предводительством Христифора Кенджелаца, в тумане и тишине вечерней высадилась армия граничников-шайкашей и по указанию из Вены встала лагерем, создав новоутвержденный пограничный пункт, в ту ночь лилась кровь и падали головы.
Шел 1848 год, и вести о жестоких столкновениях в Европе достигали здешних заброшенных полей. Стефания Дивиячки не верила, что война может случиться так внезапно, вспыхнуть, словно летний пожар, однако же столкновение началось на площади перед церковью, и эту жестокую резню она видела своими глазами. Она видела, как в одночасье рушится мир, такой гармоничный и прекрасный, такой приятно обычный, мир людей без особого национального воодушевления, без страстного религиозного восторга, – кроме как по воскресеньям, когда люди ходили в церковь. Каждый шел на свое богомолье, где мессу произносили на языке предков, но этому не придавали особенного значени, так как до и после того обычая, того священного распорядка, хлеб для них был и brot, и kenyer. Дом в каждом месте назывался и haus, и haza. В обычае было делить все. Часы, дни и годы. Муку бедности. Волнение перед непогодой и радость рождения потомков. Соседская помощь была обычным делом. Пили одну и ту же ракию, а дети вместе играли в уличной пыли или у домашнего очага. Теперь именно это, та линия совместной жизни прекратилась в военное укрепление, та ясная линия счастья догорала, подожженная, как фитиль, что ведет в невидимое хранилище пороха…
Были, однако, и предвестья беды, были ясные знаки: каждое утро земля дрожала, словно проходил кавалерийский батальон, а в небе светились неправильные зеленые знамения. Два года назад весной и летом стояла долгая засуха, чтобы потом, внезапно, без предзнаменования, в солнечное, жаркое утро августа, выпал дождь, красный, как кровь, с лягушками и болотными головастиками, – дождь, что опоганил землю. Осенью ничто не уродилось. Зима пришла уже в ноябре – сухая, холодная, без снега. В окна постучался голод. Ветер в декабре дул три дня, полный пепла обезумевшего сицилийского вулкана, и облепил все дома серебряной золой, затем в январе прилетела золотисто-желтая пыль, которая в те исключительно теплые дни лепилась к вспотевшей людской коже, и люди походили на статуи. Вскоре после того снова последовали дожди, долгие, соленые – после них на месте луж оставался тонкий слой кристаллов соли, которые люди собирали на черный день, а некоторые собранную соль продавали или меняли на другой товар. Лето снова было жарким и засушливым, а зима такой холодной, что каждое соприкосновение обнаженной кожи с холодным воздухом вызывало ожоги. Никто целыми днями не выходил из домов, – истратив запасы дров, люди бросали в печь стулья, кровати, шкафы, а затем предметы одежды, плащи, туфли, в конце концов книги и календари, заполненные записями о прошлых событиях.
Все это были знаки готовящейся беды.
И никому под кровом небесным до того не было дела, ибо беда и разнообразное зло между людьми забывается скоро, как короткий сон, и люди продолжают движение по старым путям, не ожидая, что снова может случиться что-либо опасное.
Неудовольствие, рожденное в горячей пене немощи пред силами природы, недвусмысленно подстегнутое энергией общего восторга, желания и борьбы за освобождение народов из тюрьмы высокомерной монархии KundK, блуждало широкими городскими переулками, разливалось запахом в кабаках, на ревенах – девичьих посиделках, в домах, теплилось, мерцало, колебалось, тлело, зрело для взрыва.
Стефания редко покидала свои комнаты.
В просторной квартире с высокими сводами, переполненной мебелью из пештских салонов, фарфоровыми статуэтками, шелковыми покрывалами, она часто видела во сне Христифора Релина.
Своего брата по отцу, что был тремя годами старше нее.
Их детство было прекрасной чередой счастливых дней, проведенных на тенистых улицах Великой Кикинды, в просторных дворах домов, где чего только не было: серебряные столовые приборы, хрустальные люстры, украшения, старомодные платья, деревянные игрушки и тайные документы, погребенные на дне массивных деревянных сундуков. Однажды в поисках механической игрушки, привезенной из Парижа, они рылись в массивных шкафах из орехового дерева, что томились, забытые, в ледяных передних комнатах огромной виллы и нашли чемодан с париками и костюмами театральной труппы. В другой раз в пыли на чердаке они отыскали стеклянный сосуд, в котором находилась мумифицированная рука, украшенная кольцами и золотыми цепями. Было дело, когда в стене разрушенной конюшни они обнаружили заржавевшую аркебузу, мундир испанского легионера и мешочек с несколькими золотыми монетами. Долгое лето Стефания и Христифор проводили на заливных берегах реки Аранги, возле луж и мелких озер, и в тростниковых зарослях близ ямы, из которой берут глину на посуду, на скрытой отмели выстроили деревянную хижину. Холодные, дождливые дни они коротали в спальнях, кладовых, где хранилась зелень и фрукты, в подвалах и на чердаках, где, помимо живых, встречали и духов давно ушедших предков.
Стефании никогда