Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За неимением новых впечатлений мозг прокручивает нон-стопом воспоминания – именно так можно окончательно рехнуться. Многие через полгода сами верить начинают в свои сказки.
Истории, которые никому не рассказываешь, начинаются со слов: «Если бы…» За основу берется любое событие, потом вспыхивает: «А надо было…» Сложнее всего смириться с тем, что ничего не изменить. И очень, очень скучно. Однообразные длинные дни.
Чего не хватает в тюрьме больше всего? Свежего воздуха. Уединения. Возможности закричать во весь голос, когда хочется. Щелкнуть выключателем, когда свет надоест. Возможности выйти из нее – и пойти себе по набережной, чтобы руки за спиной держать не надо было. Такое с тюремной прогулкой не сравнить. Один за все время был случай, когда новенькая за ночь в пресс-хате с ума сошла – ее кипятком пытали. Она побежала от ментов, но ее никто не застрелил, как она, может, рассчитывала, чтобы человека в погонах под статью подставить, а вернули обратно в пресс. Она потом уже не разговаривала, а мычала только, должно быть, и вправду ебнулась, но тюремным-то крючкотворам по херу, под показаниями подпись теперь она всяко поставить сможет, а напишет за нее старшая. Об этом думать не хочется, очень страшно и жалко эту девочку, поэтому я вслух жалуюсь на скуку и рассказываю: вот когда я была маленькой и мы гуляли с папой, с нами вечно что-то забавное приключалось.
Ему эти прогулки, как он выражался, «в хуй не тарахтели», я же была в восторге от перспективы провести время с самым важным мужчиной в моей жизни. Гуляли мы почти всегда молча, с газетой и сигаретой. Иногда пахан проявлял внимание к моей небольшой персоне – например, катал. Зимой на санках, летом на бесплатных качелях.
Представьте себе – улица Пестеля, смеркается, снежно. Пахан с сигаретой в зубах тащит санки как осатанелый конь, не обращая ни малейшего внимания на то, что происходит за его спиной. Я визжу – сначала от восторга, затем от ужаса, потому что санки телепаются во все стороны, а рядом проезжая часть. Я держусь за санки изо всех сил, но все равно вываливаюсь из них; хватаюсь руками за полозья. Снег набивается в глаза, уши, за шею, под куртку – всюду. Крика уже не слышно, рот забит снегом. Когда мои пальцы разжимаются, я остаюсь на улице, а пахан уносится далеко вперед, и я его уже не вижу. Как мы вернулись домой, не помню. Я полгода потом не ходила в школу – мне поставили диагноз «двусторонняя пневмония», – сильно отстала по математике и ничего не понимала больше в ней никогда. Зато прочитала в семь лет роман Золя «Плодовитость».
Или вот как отец повел меня, пятилетнюю, в садик у музыкальной школы на Некрасова. Там была крутая качель – колесо, внутри которого были две скамеечки. Я попросила пахана покачать меня. «Сама раскачивайся, большая уже!» – проворчал он, но все же стал качать и читать газету.
Сначала мне очень нравилось на качели. Потом надоело. Потом стало подташнивать.
Я просила папу остановиться, но он не слышал. Наверное, тихо просила или он сильно увлекся чтением. Решив не отвлекать его, я выставила ногу, чтобы притормозить. Нога ударилась о железную палку и сломалась.
Вот тут я заорала так, что содрогнулись небеса. Схватив меня на руки, папа побежал в музыкальную школу – звонить маме и спрашивать, что теперь делать. Та посоветовала отвезти меня в нашу с Колей любимую травму на Мытнинской.
Вечером я лежала на диване и грустила. Было очень больно. В гости зашел папин сослуживец. Вдоволь поиздевавшись («Так и будешь теперь кривоногой!»), он ушел. Но запомнила я этот случай не из-за его пророчеств – даже в пять лет я понимала, что он полный мудила, – а потому, что пахан все слышал и не заступился за меня. Даже в тюрьме заступаются за тех, с кем образуют «семейку», то есть вместе кушают, в случае конфликтов. В нашей семье это было не принято.
«Я по жизни одиночка, – рассказывает старшей новая сокамерница, – ты, я вижу, тоже…»
Баба Наташа – «многоход». В юности в Советском Союзе она была осуждена за серию грабежей. Наказание было суровым – пятнадцать лет колонии. Она отсидела десять. Из колонии в больницу начальник увозил ее на своей «Волге». Ее освободили от отбываемого наказания по состоянию здоровья – она была похожа на живой скелет.
«Почему ты не писала кассационную жалобу? Не подавала на условно-досрочное освобождение?» – спрашивает смотрящая.
«Как-то раньше не принято это было…»
После яркой юности и колонии баба Наташа жила скромно. Любила в кожаном пальто зайти в гастроном на Литейном и выпить сотку залпом. Родила сына «для себя». Сын вырос и стал наркоманом. Сначала она просила, угрожала, боролась, лечила. Потом сама ездила с ним на такси к барыгам за кайфом – решила, что так безопаснее: по крайней мере, сына не прихватят за наркоту. Пыталась контролировать дозу. Потом терпела его побои. Сынок продавал вещи, приводил друзей, а однажды разбил ей голову и, пока она лежала в больнице, отнимал деньги у бабушки, совсем ветхой старушки.
«Иногда он просил: мама, убей меня, ну убей! – говорит она. – Вконец измучил. Толкал, оскорблял, отнял деньги, уехал, вернулся домой, вмазался и уснул. Я подошла и прямо в висок его ударила. Я же знаю, как убить, чтобы не мучился. Он сразу умер».
После этого баба Наташа позвонила своей матери и попросила скорее прийти домой. Старушка вернулась и вызвала милицию. Только она и носит теперь своей дочке передачи.
Баба Наташа осуждает маленьких ясноглазых сучек – наркоманок, которые за глюкозу готовы лизать на потеху публике. В своей камере она влюбилась в одну красивую независимую распиздяйку, которая с малолетки чалится по тюрьмам. Баба Наташа уверяет, что они чувствуют мысли друг друга на расстоянии. В камерах многоходок рождается много красивых и грязных лав-стори, настоящая «Санта-Барбара».
Ей дали семь лет лишения свободы. Сидя на бауле в транзитной камере, она писала маме список, что привезти ей в колонию. Длинный кожаный плащ смотрелся нелепо и причудливо, и маленькие сучки шепотом называли ее Матрицей.
К вещам в тюрьме начинаешь относиться совершенно иначе. Если они приходят с воли в передачах – они пахнут так вкусно, воздухом и духами, а не говном и куревом. Самая простая вещь кажется очень красивой. Их перебираешь, когда совсем грустно. А в пресс-хатах, например, с одобрения прокурорских следаков и оперов изолятора старшие свои семьи на воле одевают – за счет заключенных из семей более обеспеченных. Бьют их, и те в письмах домой пишут: «Мама, привези мне три спортивных костюма, один моего размера и два на вырост». Вещи всего лишь вещи, но в тюрьме держишься за них, здесь ничего нет, и никто тебе ничего не даст просто так.
Помню, мне маленькой понадобились осенние ботинки. Родители долго из-за этого ругались и кляли меня, что «опять лапа вымахала», но потом пахан сказал: «Пох, доча!» Мы сели на трамвай и поехали на Театральную площадь к его знакомому Алику.
По дороге мы, как обычно, молча смотрели в окно. Пахан не понимал, о чем вообще можно разговаривать с такой пигалицей, а я просто любовалась им, потому что видела редко, и молчала, чтобы не раздражать. Так было всегда.