Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотелось бы, честно говоря, как можно сжато пересказать эту историю. Сама по себе она не несет ничего увлекательного. Дело было в начале марта, тогда я испытывал некоторые трудности со здоровьем, вызванные сезонным обострением псориаза. Поэтому все мои маршруты тогда ограничивались передвижением из дома в кожно-венерологический диспансер и обратно. Это был уже не первый рецидив, и я отлично понимал, что по-настоящему эффективно помогает лишь госпитализация, но длительность ее может оказаться достаточно долгой, что было тогда совсем нежелательно. Так вот, однажды в день приема мне пришлось просидеть в очереди почти до позднего вечера. Это было неудивительно, я ведь и явился достаточно поздно, опасаясь, что вообще могу не попасть на прием, так что за мной, в порядке живой очереди, оставался всего один человек. Этим человеком была смурного вида девушка приблизительно моего возраста, внешний облик которой был, прямо скажем, печально оригинален. Первое, что бросалось в глаза, была черная, словно траурная косынка, вернее – бандана, повязанная у нее на голове и закрывавшая лоб до самых бровей. Такой же черный свитер с высоким горлом, короткая кожанка плюс еще перчатки из опять же черной кожи. Что касается нижней половины тела, то она была облачена в более стандартный наряд – примелькавшиеся синие джинсы да черные сапоги. В первый раз я как-то не особенно обратил внимание на ее лицо – да, оно достаточно красноречиво свидетельствовало о ее физическом заболевании, ну и что же, здоровые в такие учреждения не приходят. Да и вообще, мне было не в жилу обращать внимание на кого-то, меня до синевы раздражал вид очереди и это муторное ожидание – хотелось побыстрее со всем покончить да отправляться восвояси. Лишь часа через два, когда за окном уже окончательно стемнело и у дверей кабинета остались ждать только я и эта девушка, я невольно стал метать в ее сторону более внимательные взгляды. Вот тогда я и заметил, что кожное заболевание, в котором я сразу угадал такой родной псориаз, поразило не менее восьмидесяти процентов ее лица, бывшего, к тому же, когда-то очень красивым… Щеки, нос, подбородок, уши, даже губы и веки – почти все было скрыто под воспаленной, трескающейся, шелушащейся и местами кровоточащей коростой. Кое-где, правда, симптоматика была приглушена, к примеру, на скулах красовались лишь ярко-розовые пятна, но в основном клиническая картина была до боли пугающей, можно было только догадываться о том, что за муки она терпит, умножив мои собственные раз в тысячу. Наверное, в то время я был еще недостаточно черств душой, раз у меня засвербило что-то сродни сочувствию и желанию оказать посильную помощь. Так или иначе, я, заметив, что до окончания приема остается меньше двадцати минут, решил предложить ей пройти вперед меня. Голос мой, не вполне уверенно нарушивший эту столь мерзостно умиротворяющую больничную тишину, как видно, вернул ее на землю, только едва ли с небес. Она сидела на приличном расстоянии от меня, даже на другой банкетке, устремив вдаль свой взор самоубийцы, готовящегося к решительному шагу и уже не воспринимающего ничего, имеющего отношение к «здесь и сейчас». В ответ она, словно косой, полоснула меня взглядом выцветших карих глаз (похоже, у нее уже вошло в привычку скашивать глаза, вместо того чтобы поворачивать голову) и, почти не разжимая губ, еле слышно проронила: «Да нет… Спасибо». После этого моим первым желанием было отвернуться от нее и молча ждать своей очереди, однако мне показалось, что в ее ответе, помимо вполне ожидаемой страдальческой и усталой интонации, робко проглядывало и что-то ласковое, покладистое и открытое, только загнанное глубоко внутрь. Почти сразу же дверь кабинета распахнулась, мой предшественник вышел и пригласили меня; а еще минут через пять и мой визит благополучно завершился – к концу рабочего дня врачу было не до щепетильности. Как только девушка скрылась за дверью, я должен был бы тут же спуститься вниз по лестнице и ехать домой, не держа в уме ничего, кроме даты и времени следующего осмотра. Но вместо этого я почему-то замер на месте в крайней нерешительности. Причем, не будучи дураком, я прекрасно понимал, по какой причине мешкаю уходить, только сам неподдельно удивлялся этой причине и даже страшился новизны доставляемого ею ощущения. Я ни в коем случае не сомневался, что у меня возникло непреоборимое желание дождаться этой пациентки и проводить ее, не важно, каким получится маршрут, но КАК могло возникнуть такое желание?! Надо было выбрать одно из двух: либо от избытка жалости, либо от нестерпимости одиночества. И первого, и последнего у меня хватило бы на то, чтобы обеспечить всю популяцию земного шара, только вот сомнительно, что моя непритворная жалость была направлена вовне, то есть на другого человека. Скорее, она вытекала из одиночества… Пока я обмозговывал этот риторический вопрос, его виновница успела покинуть кабинет и, пройдя мимо меня, собиралась удаляться. «Подождите, пожалуйста!» – окликнул я ее в последний момент и тут же лихорадочно прикинул, как можно расценить это мое обращение к ней на «вы». Не оборачиваясь, она остановилась как вкопанная, будто не веря, что к ней кто-то может обратиться. Глядя на ее застывшую в смиренно-ожидающей позе, чуть сгорбленную фигуру, я сразу же интуитивно догадался, что установить знакомство с ней будет и сложно, и легко. А легкость заключалась в том, что отпадала всякая необходимость в напускном обаянии и артистическом разыгрывании приподнятого настроения, ибо она относилась к тому самому типу людей, которые не прощают никому радости, переживая собственное горе. Словом, она освобождала меня от самой основной и самой нелюбимой мной формальщины – имитации восхищения от встречи с нею. Я был волен положить начало общению в своей сдержанно-серьезной, почти бесстрастной и суховатой, хотя и не лишенной доброжелательности, манере. Сказать по-честному, до этого я никогда и ни с кем не знакомился с подобной целеустремленностью, но в тот вечер начал действовать так, что впоследствии приписывал все некоему наитию. Я еще раз, словно в подтверждение, что не ошибся, обвел взглядом ее профиль и спросил с легким оттенком небрежности первое, что взбрело в голову: «Вы до метро?…» Сначала мне показалось, что вопрос мой – та еще глупость, однако я тут же вздохнул с облегчением, когда девушка, теперь уже повернувшись ко мне вполоборота, произнесла со слабым оживлением очнувшейся от обморока: «Да, до метро… Вы тоже?» Ну вот, стало быть, я не просчитался в первичной оценке устройства ее личности; несмотря на то, что сказанные ею слова были просто-таки пропитаны крайней неуверенностью в себе и в происходящем, от меня не укрылась неясная пока, робкая надежда, теплившаяся как в голосе, так и в глазах, глядевших на меня словно сквозь тюремную решетку. Впрочем, за весь тот вечер (который продлился всего-то полчаса) это был первый и до срока последний раз, когда она внимательно на меня посмотрела; после было очень трудно заглянуть ей в глаза, так как она с удручающей методичностью их отводила или просто опускала. Но в то же время Наташа оказалась неожиданно словоохотлива, избавив меня заодно от еще одной тяготы – говорить в пустоту. Не знаю почему, но в том первом диалоге мы ни разу не коснулись темы, по злой иронии судьбы объединявшей нас и грозившей все испортить, мы тщательно, будто по сговору, обходили молчанием лечение нашей болезни. На счастье, и без этого нам на выручку приходило множество стандартных вопросов, так что, расставаясь в метро, мы, само собой разумеется, увенчали этот разговор обменом номерами телефонов. Что же касается дальнейшего развития отношений, начало которым было положено, когда мы с Наташей, спустя несколько дней, почти неделю встретились уже у нее в районе, то о нем можно было бы рассказывать довольно долго и увлеченно. Но только предупреждаю сразу, что я этого делать не собираюсь; мне неохота бередить еще сильнее свои раны, равно как и перегружать настоящее повествование выдержками из сентиментальных мемуаров. Если вкратце, то общение наше долгое время оставалось чисто дружеским, хотя и регулярным – нам обоим просто не с кем было больше общаться. О том, чтобы ускорить приближение знакомства к пику, у меня тогда не было и мысли – все эти предыдущие редкие, одноразовые связи продажного характера вконец закомплексовали меня, так что при контакте на более интимной дистанции я мог бы вызвать лишь улыбку сквозь слезы, но отнюдь не ответную страсть. Но, как выяснилось много позже, уже в процессе нарастания обоюдного доверия и исчезновения условностей, Наташа тоже была ко многому не готова, и вот почему. Дело было не только и не столько в простительных изъянах ее внешности; основным препятствием служила перенесенная ею несколько лет назад тяжелая травма. Двадцатидвухлетней девушкой она приехала в Москву из провинциального городка в Ростовской области с вполне понятными намерениями – ради карьеры со всеми сопровождающими ее приятностями. Первый год ей несказанно везло, что во многом объяснялось ее природной коммуникабельностью, раскрепощенностью, уверенностью, доброжелательностью, ну и далеко не в последнюю очередь – завидными внешними данными. По ее воспоминаниям, то было определенно лучшее время в ее жизни, Наталья была начинающим юристом с блестящими перспективами на будущее, пока один ужасный день все не перевернул в ее жизни. Повторяю, об этом самом дне она очень долго умалчивала, явно испытывая мою надежность, и посвятила во все тайны только когда срок знакомства перевалил за полгода. Сам я отлично знал, что ей есть, чего скрывать, но, призвав на помощь всю деликатность и терпение, не торопил ее с раскрытием тайны. Трагедия Натальи заключалась в том, что на ее благополучии жестоко отыгралась ее же красота. Она никогда не была в опале у мужского пола, еще подростком купаясь в лучах внимания и склизкого восторга со стороны как сверстников, так и взрослых мужчин, что, однако, не заставляло ее терять голову от самозабвения – она со спокойной уверенностью ожидала встречи со своим идеалом. Похоже, что кого-то из ее ухажеров такая выжидательная позиция вывела из терпения, и однажды процесс был форсирован насильственным принуждением к близости. С тех пор Наташу как подменили: она вся ушла в себя и в переживание своей беды, не имея ни малейшего желания поделиться перенесенным с кем-либо. Работы она в скором времени лишилась, да ей на это было уже наплевать, со всеми обретенными с момента приезда в Москву друзьями прекратила всякие отношения. Для нее стало повседневным явлением сидеть и плакать часы напролет. Что касается ее родителей, живших по-прежнему на родине, то она только однажды набралась храбрости позвонить им с просьбой присылать переводом небольшие суммы денег, ссылаясь на временные материальные трудности и приплетя что-то о намечающейся покупке жилплощади. На деле она продолжала снимать комнату в двухкомнатной квартире, где по соседству с ней жила еще одна девушка, вскоре ставшая ее доброй приятельницей. Не мудрено, что она с первого же дня заметила неожиданные и пугающие изменения как в поведении, так и во всем резко изменившемся образе жизни своей подруги, но Наташа стала настолько замкнута, что малейшие проявления сочувствия выводили ее из себя и даже служили лишним поводом для истерики. Все это ни на шутку испугало ее соседку, а однажды ей даже пришлось пресекать Наташину попытку покончить с собой; спасенная, однако, не проявила даже деланной благодарности, а лишь злобно предупредила девушку не лезть не в свое дело. Той было жутко обидно как за свою ополоумевшую подругу, так и за себя и свое бессилие помочь, но вскоре она поняла, что ей такой крест не по силам и улизнула жить к первому же хахалю. Наташа осталась в полном одиночестве; у нее были все шансы из него вырваться, решить свою проблему и найти поддержку и опору, но было нечто такое, что заточало ее в застенках своего несчастья. И вероятнее всего, то была растоптанная и поруганная гордость; гордость человека, привыкшего к совсем другому обращению с собой, словно еще не до конца уверовавшего во все происшедшее. Иногда ей и впрямь, как во сне, казалось, что все это не более, чем чудовищное недоразумение и вскоре выяснится, что ничего подобного с ней никогда не совершали. Но впереди ожидало еще худшее. Здоровье, надорванное полученной психической травмой, не заставило себя долго ждать и вскоре заявило о себе невиданной дотоле напастью. Сначала несчастная и не помышляла ни о каком обращении за медицинской помощью, с садомазохистской усладой расчесывая в кровь мерзко зудящие псориазные бляшки. Только когда все лицо, шея и руки покрылись крокодильей кожей – ей стало по-настоящему страшно. Она таки собрала все мужество и направилась к дерматологу, который, не получив ничего на лапу, выписал ей какую-то гормональную мазь. Сама Наташа не имела ни малейшего представления о борьбе с псориазом, поэтому послушно стала намазываться прописанным средством, которое, как ей показалось, подействовало благотворно. Но первое впечатление оказалось подлейше обманчиво: зуд и шелушение действительно сошли, но немного погодя на еще не заживших шрамах стремительно начали появляться новые очаги воспаления, а самое страшное заключалось в том, что симптоматика резко перекинулась и на другие участки кожи, а именно – на голову, с которой вместе с мертвой, отслоившейся кожей, целыми пучками стали выпадать и волосы… Пользуясь случаем, сделаю короткую передышку и сообщу следующее: в те черные дни Наташа по велению отчаяния уничтожила почти все свои старые фотографии, напоминавшие о былой безбедной жизни, сохранив только одну, снятую как на документацию. На ней она была запечатлена со своими густыми и пышными каштановыми волосами, лоб прикрывала великолепная челка, глаза смотрели слегка прищурено, лицо было немного полнее, и все оно дышало жизнью, которой была налита каждая его черта. Это фото она мне и показала как-то раз, и я немедленно почувствовал, какого тяжелого внутреннего переломления стоил ей этот шаг: было в ее соглашении приоткрыть завесу над невозвратимым блаженством что-то от человека, доносящего на самого себя о преступлении, за которое ждет суровая кара. Я тогда не нашел слов, способных передать глубочайшее чувство благодарности за оказываемое мне безграничное доверие, я просто молча вернул ей фотографию и также безмолвно крепко обнял и прижал к себе – это было все, чем я мог показать, как ценю ее и как она мне дорога. Это произошло несколько дней спустя после того, как она впервые осмелилась предстать передо мной с непокрытой головой: я ожидал увидеть хотя бы короткую стрижку, но все оказалось словно выжжено кислотой, всю голову покрывало ужасающее подобие крупной чешуи, разделяемой незаживающими ранами да кое-где пробивающимися, будто чахлые травинки сквозь асфальт, десятком-другим волосинок неопределенного цвета. Зрелище, которое вызвало бы острейшую жалость у самого князя мира сего. Я застыл на месте и некоторое время с болью в сердце взирал на эту до неузнаваемости изуродованную красоту; потом медленно погладил ее по щеке, точно забыв, что эта шершавая, омертвевшая до самой дермы кожа давно уже не восприимчива к ласке… И, не отрывая взгляда от ее истощенного лица, тихо произнес дрогнувшим голосом: «Миленькая, тебе нужно как можно скорее лечиться…» Вот, что осталось от ее блеска и назревающего величия после двухлетнего скитания по кругам ада. Именно в ту пору, переживая ужас лишения всего, что ей казалось незыблемым, Наталья впервые на личном опыте изведала, что есть ощущать себя ненужной никому на всем белом свете. Это было сродни удару, который получает человек, долгое время следивший за своим здоровьем и активно занимавшийся спортом, а потом по какой-то дикой, в голове не укладывающейся случайности, оказавшийся в инвалидном кресле. Дважды ложась в больницу, Наташа втайне лелеяла только одну мысль, без которой все эти манипуляции с лечением были бы для нее бесцельной возней: ей думалось, что хоть там она получит малую толику заботы и внимания, настолько невыносимы стали страдания от осознания ненужности и брошенности всеми. Увы, то, что она хотела получить единолично, разделялось между всеми, да и то не всегда, порой даже в количестве, слишком малом даже для построения благостной иллюзии, поэтому пребывания в больнице ожесточили ее еще больше прежнего. Она мечтала отправить в ад все здоровое, красивое и беззаботное. О том, что сама когда-то являлась частью ненавидимого ею мира, страдалица уже и не помнила, как падший дух, навсегда забывший, что прежде был служителем Всевышнего. Каким бы райским ни было прошлое – никто не в состоянии черпать вдохновение на жизнь, движение и борьбу из одних только воспоминаний о нем. Для Наташи в этой жизни осталось только два доступных чувства – боль и ненависть, часто она от всей души жалела, что ее заболевание не инфекционное, и готова была пожертвовать всю свою кожу на пересадку ее элементов как можно более широкому числу людей, ведь трансплантация, как она уяснила, является единственным способом заражения. Идея заразить всех своими муками стала для нее безотвязной, приняла характер одержимости, но одинокая и обессилевшая девушка была слишком слаба для столкновения с неприступной громадой не замечавшего ее мира, и единственной добычей на прокорм изголодавшейся ненависти была ее душа. Временами она задумывалась о том, чтобы поискать утешения в церкви или какой-нибудь секте, обратиться к психологу, но с нечеловеческим отчаянием тут же отбрасывала эти намерения – слишком стыдно ей было хоть на минуту продемонстрировать кому-то какой она стала, несмотря на то, что никто бы не узнал, какой она была. Даже свои короткие вылазки в магазин Наташа совершала в респираторе, но потом ей стало казаться, что над ней смеются, и тогда стыдливость исчезла бесследно, до основания сожженная неунимающейся ненавистью. Вскоре она почувствовала ложное облегчение, завидела на горизонте некий мираж приюта, когда, увязая в самоковырянии, внезапно поняла, что больше не видит и не слышит людей, что будто бы лишилась какого-то органа, ответственного за принятие и анализ чужого мнения. Теперь она готова была хоть в чем мать родила ходить по улице, не утаивая ни от кого своей проказы, ей было все равно. Она была одинока, одинока безнадежно и непоправимо, отныне она обитала в изолированном мирке, похожем на уменьшенную копию ада, где сама себе была и дьяволицей, и осужденной грешницей, и человечий дух не смел проникнуть туда. Эта атмосфера грозной отчужденности окружала ее непроницаемым бессветным сиянием, и все, кто ей попадался на пути, инстинктивно боялись ее. Наталья когда-то мечтала об этом возвышении над смертными, к нему она стремилась и за него воевала, ей хотелось быть неповторимой, уникальной, ни с кем не сравнимой, и она с лихвой это получила. Ибо, как она тогда размыслила, все эти идолопоклоннические ужимки рабов красоты и мнимой блистательности похожи на первобытные ритуалы дикарей, исповедующих тотемизм: они всерьез считают обожествляемый ими предмет средоточием всех мыслимых и немыслимых совершенств, обещающих им неземное блаженство, ни сном ни духом не догадываясь о наличии в природе куда более реальных и сокрушительных тайных сил, которые властны в любой момент стереть их в пыль. Она даже принуждала себя удивляться – как до нее раньше не доходила такая простая истина, как она могла желать того, от чего ее теперь выворачивало, для чего она на вес золота оценивала взгляды на нее тех, кто теперь порождал в ней столько мрачного презрения? Нельзя сказать, чтобы мировоззрение Наташи перевернулось с ног на голову, однако перестановка акцентов произошла кардинальная. Утрата своей прежней личности отнюдь не заставила ее оттолкнуть и убить новую, Наташа любила себя с прежней силой, но любовь эта была полностью автономной, в себе и только в себе черпая средства к существованию и поддерживая его в абсолютной независимости от воздействия извне. То была высшая свобода, если, смотря правде в глаза, воспринимать свободу как идеализированное одиночество.