Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один из организаторов Студии К. И. Чуковский так написал о них в своих воспоминаниях:
«…их можно было принять за лунатиков, одержимых литературой как манией. Их жаркие литературные споры могли со стороны показаться безумными. Время стояло суровое: голод, холод, гражданская война, сыпной тиф, „испанка“ и другие болезни. К осени четверо наших лучших студистов погибли — кто в боях с Колчаком, кто — на койках заразных бараков. Нужна была поистине сумасшедшая вера в литературу, в поэзию, в великую ценность и силу словесного творчества, чтобы несмотря ни на что, в таком мучительно-тяжелом быту исподволь готовиться к литературному подвигу».
Эта вера в литературу поддерживалась у студистов и самими руководителями Студии, ведшими постоянные семинары. В этих стенах, писал К. И. Чуковский, «бушевал Виктор Шкловский, громя и сокрушая блюстителей старой эстетики; …таблицами рифм и ритмов соблазнял свою паству Николай Гумилев; …чудесные плел кружева из творений Белого, Лескова и Ремизова хитроумный Евгений Замятин…» И еще: «Студия с первых же дней походила на Вавилонскую башню. Каждый пытался навязать молодежи свой собственный литературный канон. Мудрено ли, что в первый же месяц студисты разделились на враждебные касты: шкловитяне, гумилевцы, замятинцы». В этот перечень надо добавить и «чуковистов»…
Можно сказать, что судьба, круто проварив Зощенко в котле жизни, теперь со всею тщательностью позаботилась поместить его в благодатный литературный питомник и создала самые удачные условия для быстрого писательского созревания. Вплоть до организационных деталей: даже лекции читались по вечерам, чтобы учебу, без помех, было возможно совмещать с постоянной работой.
Торжественное открытие Студии — вытертые насухо после недавнего потопа полы, очищенные от похабщины стены, топящийся камин — в брошенной квартире, загаженной последними обитателями-беспризорниками, состоялось, как сообщает Чуковский, в июне девятнадцатого года. А уже в сентябре Студия в доме Мурузи прекратила свое существование. Но эти всего-навсего три месяца преобратились для Зощенко — с продуктивностью творящего взрыва — в целый этап практического литературного формирования. По интенсивности освоения знаний и творческих поисков эти три месяца стали, в сущности, его «литинститутом» или, по крайней мере, основополагающей частью нужной ему академической подготовки.
Держался он в студии отъединенно, замкнуто. «Нелюдимый, хмурый, как будто надменный, — вспоминает К. Чуковский, — садился он в самом дальнем углу, сзади всех, и с застылым, почти равнодушным лицом вслушивался в громкокипящие споры, которые велись у камина. Споры были неистовы. Все литературные течения того переломного времени врывались сюда, в дом Мурузи, но в первое время было невозможно сказать, какому из этих течений сочувствует Зощенко. Он прислушивался к спорам безучастно, не примыкая ни к той, ни к другой стороне».
Безучастность его была, конечно, внешней, прикрывала стремление разобраться во всем том литературном кипении самостоятельно и ограждала его независимость, достоинство. Он вообще чуждался бесцеремонности, панибратства. Обусловили дистанцирование и жизненные испытания, каких не доводилось переживать «литературным мальчикам» Студии.
Первый же реферат Зощенко, написанный по заданию Чуковского о поэзии Блока, оказался сюрпризом для всего семинара. Перед Зощенко на ту же тему прочитала свой вполне традиционный реферат одна студистка — поэтесса Елизавета Полонская, которая в своих воспоминаниях описала то достопримечательное занятие:
«Потом Зощенко начал читать свою статью, но вдруг оборвал чтение.
— Другой стиль, — заявил он.
Чуковский взял у него тетрадку:
— Давайте я прочту.
Корней Иванович стал читать вслух, привычно подчеркивая интонацией отдельные слова. Так он читал детям „Крокодил“ и „Тараканище“. Это было так смешно, что мы не могли удержаться от хохота. Не помню, что именно было написано у Зощенко, но в чтении Чуковского это было действительно смешно „по стилю“.
Корней Иванович, утирая слезы на глазах, так он смеялся, сказал:
— Это невозможно! Этак вы уморите своих читателей. Пишите юмористические произведения.
Зощенко взял свою тетрадь, свернул ее трубочкой и небрежно сунул в карман…»
«Своевольным, дерзким своим рефератом, идущим наперекор нашим студийным установкам и требованиям, Зощенко сразу выделился из массы своих сотоварищей, — говорит К. И. Чуковский в своей большой мемуарной работе о Зощенко (из серии интереснейших очерков „Современники“). — Здесь впервые наметился его будущий стиль: он написал о поэзии Блока вульгарным языком заядлого пошляка Вовки Чучелова, физиономия которого стала впоследствии одной из любимейших масок писателя. Тогда эта маска была для нас литературной новинкой, и мы приветствовали ее от души. Именно тогда, в тот летний вечер девятнадцатого года, мы в Студии впервые почувствовали, что этот молчаливый агент уголовного розыска с таким усталым и хмурым лицом обладает редкостной, чудодейственной силой, присущей ему одному, — силой заразительного смеха».
Задатки этой «чудодейственной силы» передались Зощенко, как видно, также по наследству — от отца-художника, помещавшего в иллюстрированной «Ниве», наиболее популярном в дореволюционной России журнальном издании, комические рисунки-картинки из жизни украинских крестьян. Здесь обнаруживает себя исток и юмора, и народности в писательском таланте Зощенко-сына.
За блоковским рефератом последовали уже непосредственные пародии — на Чуковского, Замятина, Шкловского. По глубине содержания они не уступали статьям профессиональных критиков, а сарказм автора с поразительной меткостью демонстрировал уязвимость пародируемых мэтров. Выявилось, что Зощенко обладает абсолютным слухом к слову, стилю, интонации.
К. И. Чуковский вспоминал:
«Еще резче выразилось его строптивое нежелание подчиняться нашей студийной рутине через две или три недели, когда я задал студистам очередную работу — написать небольшую статейку о поэзии Надсона.
Через несколько дней я получил около десятка статеек. Принес свою работу и Зощенко — на длинных листах, вырванных из бухгалтерской книги.
Принес и подал мне с еле заметной ухмылкой:
— Только это совсем не о Надсоне…
— О ком же?
Он помолчал.
— О вас.
Я уже стал привыкать к его своевольным поступкам, так как еще не было случая, чтобы он когда-нибудь выполнил хоть одно задание преподавателей Студии. Чужим темам предпочитал он свои, предуказанному стилю — свой собственный.
Придя домой, я начал читать его рукопись и вдруг захохотал как сумасшедший. Это была меткая и убийственно злая пародия на мою старую книжку „От Чехова до наших дней“. С сарказмом издевался пародист над изъянами моей тогдашней литературной манеры, очень искусно утрируя их и доводя до абсурда. Пародия по значительности своего содержания стоила критической статьи, но никогда еще ни один самый язвительный критик не отзывался о моих бедных писаниях с такой сосредоточенной злостью. Именно в этом лаконизме глумления и сказалось мастерство молодого писателя.