Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так, когда не минуло человеку и двух с половиною десятков лет жизни, в одном и том же году дважды и одинаково мучительно высказано им то, что предварительно должно было медленно доводить его до истомы. При невозможности чего-либо подобного зачем было бы не желать себе «здравого рассудка»? Зачем было бы и подсмеиваться над ним в лице Гнедича? Но Батюшкову незачем было еще желать себе рассудка, потому что и тогда рассудок, которым владел он, предсказывал безошибочно, когда перестанет быть здравым. Как, однако ж, невыносимо мучительно было самому подсмеиваться над ясно сознаваемой неизбежностью такой ужасающей участи! Это уже не «лихорадка», ибо и лихорадка могла быть, прежде всего, последствием, а потом и пособницею такого душевного и духовного «безудержья», при котором безнадежное отчаяние может подсмеиваться над самим собою; — подсмеиваться? — мало: может еще подолгу преследовать самого себя своим же смехом над самим собою… Это уже состояние почти не человеческое, или человеческое, но чудовищное. Мало раскрыть его; нужно еще приискать его семена и корни в признаниях самого страдальца.
Рассказавши пророческое сновидение Ломоносова, Батюшков продолжает: «Он в ужасе проснулся. Напрасно призывает на помощь рассудок свой, напрасно желает рассеять мрачные следы сновидения: мечта остается в глубине сердца, и ничто не в силах изгладить ее» (I, 47). Кто не скажет теперь, что пережитые самим Батюшковым пророческие сновидения или «мечты» наяву действовали на него в ущерб нравственным силам его души? От того не только разум его «напрасно» старался рассеять «мрачные следы сновидений» но и ничто в мире, по его мнению, не было в силах изгладить эти «следы». Из этого выясняется, что совокупность таких явлений, каковы: пророческие сновидения, мечтательный полусон наяву, и неизгладимые следы частых тревожных расположений составляли такую первенствующую в душе поэта силу, которая всегда одолевала все другие его силы. «Безрассуден мой рассудок», — сказал как-то Батюшков. Не хотел ли он анализа болезненной силы своей души, или не поднимался в нем до простоты и ясности последнего вывода, — кто знает? Но то неоспоримо, что у него бы живое сознание этой болезненной силы, но неясное, тусклое, бессильное, такое же, какое может дать всякое сновидение. Такое слабое сознание не могло дорасти до силы знания. Тем не менее, оно оставляло в нем следы неизгладимые. Если бы оно проходило бесследно, Батюшков не высказывал бы его в творческие минуты жизни в своих произведениях. Если бы следы омрачавшего его душу сознания были не тусклыми, не сколько-нибудь ясными, то мастер слова Батюшков сумел бы назвать их, — не стал бы называть пророческих состояний души то «какими-то тайными мыслями», то «неизъяснимым предчувствием будущих злополучий».
Как бы то ни было, но, вчитываясь во все, написанное Батюшковым, и всматриваясь в частые, однородные и весьма странные движения, волновавшие его душу, кто не увидит и не скажет, как сами собою, словно кольца в цепи, связуются одни безутешные выводы? Нельзя не думать, во-1-х, что Батюшков был суеверен и непосредственностию искренних, но суеверных чувствований сам себе легко колебал, а подчас и совсем упразднял в себе действенность чувства живой веры в Бога и в Божественное промышление о каждом человеке. Во-2-х, при живом чувстве суеверия вместо веры он не мог быть нравственно устойчивым. В-3-х, при нравственной неустойчивости он не мог не быть мечтателем. В-4-х, мечтательная сила в нем, как в поэте, до того обладала рассудочными его силами, что общечеловеческое самосознание последовательно понижалось до одних трусливых страхов за самого себя, — почти до нервного трепета перед своей мечтою, — то же, что перед самим собою. В-5-х, человеческая душа его должна была противиться и выражать свое сопротивление таким странным увлечениям своими же слабостями. И действительно, она выражала свое естественное противодействие этим слабостям разными видами пророческих своих состояний и провидений. Но все испытанные Батюшковым виды сопротивления души приводили его разумение к ясному сознанию истинных причин всякого душевного волнения, но при нравственной легковесности и душевной колеблемости, — то же, что при отсутствии твердости в духе, — очень редко могли иметь свое спасительное влияние; напротив, и всего чаще они сопровождались одними губительными последствиями. Как и почему — не трудно себе представить.
Выше было выяснено, до какого унылого столбняка могли доводить Батюшкова мрачные воспоминания обо всех ужасах, омрачавших его душу с первых шагов в жизни. Чем чаще помимо его воли наплывали на душу тяготившие ее расположения, тем непобедимее становились они: душа не могла не чувствовать себя робкою пред ними, потому что при первых испытаниях не противопоставила им твердой воли и была побеждена ими. Частый возврат таких победительных настроений и каждый раз в усиленной степени должен был телесно и душевно обессиливать человека и без отпора его воли заставить пережить все последовательные их степени. Долгие и длинные ряды их могли постепенно довести его до полусонных мечтаний, до видений наяву всего, что виделось во сне, — до тех болезненных душевных и телесных состояний, которые на языке психиатрии называются галлюцинациями. Как стыдливо боялся и боязливо стыдился Батюшков признаться, какие ужасы пережил во младенчестве, так же точно мог никому не сообщать, в какие суеверные страхи постепенно разрослись болезненные душевные его настроения. От галлюцинаций без врачебной помощи недалеко до припадков полного безумия и безумного бешенства…
Вот во что разрослись беды и напасти, семенами которых «горькая судьбина» безжалостно засеяла душу малютки Батюшкова. Во младенчестве все было сделано и ничего большего сделать не оставалось, чтобы в творческой душе разродились плевелы страхов, ужасов, безнадежья и отчаяния. Ниоткуда ничего не было дано тогда, чтобы вырастить в душе и духе какую-нибудь силу на борьбу с вросшею в человека болезненною запуганностью. Чем больше было в нем поэтической силы, тем немолчнее могли быть отзвуки младенчества. Чаще и чаще могло наплывать на душу мрачное подозрение; короче и короче должны были становиться восторги, радости, спокойствие и мир души; тревожнее должно было