Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько минут ушло на объятия и нечленораздельные восклицания. Наконец Максима подвели к окну, усадили на свету и подвергли восхищенному осмотру. Все восторгались его загаром, полными щеками, здоровым видом. Отец, раздвинув ему руки, воскликнул: "Мой герой!" – А Максим, сжав кулаки, почувствовал вдруг, что не может говорить.
За столом с него не сводили глаз, пили его слова: он почти ничего не говорил. Восторги родных разом охладили его пыл. К счастью, они этого не замечали; приписывали его молчание усталости, а также голоду. К тому же, Клерамбо говорил за двоих. Он рассказывал Максиму об окопной жизни. Добрая Полина стала плутарховской Корнелией. Максим смотрел на них, ел, смотрел: между ними лежала пропасть.
Когда, по окончании завтрака, семья вернулась в кабинет отца и Максим, усаженный в кресло, закурил, ему пришлось оправдать ожидания этих бедных людей. И он начал сдержанно описывать свое времяпровождение, стыдливо избегая всяких преувеличений и трагических образов. Его слушали, затаив дыхание, а когда он кончил, забросали вопросами. Максим отвечал короткими фразами и скоро замолчал. Клерамбо попробовал расшевелить "своего молодца", шутливо подстрекал его:
– Ну-ка, расскажи немножко… О какой-нибудь стычке… Это наверное прекрасно!.. Эта радость, эта священная вера!.. Боже!.. Как бы я хотел видеть это, как бы хотел быть на твоем месте!..
Максим отвечал:
– Чтобы видеть все эти прекрасные вещи, тебе лучше всего оставаться здесь.
Залегши в окопе, Максим не видел ни одного сражения и почти ни одного немца, он видел грязь и видел воду. – Но ему не верили. Думали, что он говорит так из духа противоречия, по своей давнишней привычке.
– Шутник! – воскликнул Клерамбо, добродушно смеясь. – Что же вы тогда делаете весь день в своих окопах?
– Хоронимся; убиваем время. Время – самый страшный наш враг.
Клерамбо дружески похлопал его по плечу.
– Вы убиваете и других врагов!
Максим посторонился, увидел добрый любопытный взгляд отца, матери и сказал:
– Нет, нет, давайте говорить о чем-нибудь другом! И, помолчав немного:
– Хотите сделать мне удовольствие? Не расспрашивайте меня больше сегодня.
Родители были изумлены, но уступили. Вообразив, что сын устал и нуждается в бережном обхождении, они окружили его всевозможными заботами. Но Клерамбо каждую минуту против воли разражался тирадами, требовавшими одобрения. В них то-и-дело повторялось слово "свобода". Максим вяло улыбался и наблюдал за Розиной. Поведение молодой девушки было странное. Когда брат вошел, она бросилась ему на шею. Но потом проявила большую сдержанность, можно сказать держалась на расстоянии. Она не принимала участия в расспросах родителей; не только не вызывала Максима на откровенности, но даже как будто страшилась их; приставания Клерамбо вызывали у нее чувство неловкости; боязнь, как бы брат не сказал чего-нибудь лишнего, выражалась в неуловимых движениях и беглых взглядах, подмечаемых только Максимом. Он испытывал такую же неловкость и избегал оставаться наедине с сестрой. Между тем никогда они не были более близки духовно. Но им слишком дорого бы сказать почему.
Максиму пришлось показаться знакомым; чтобы развлечь сына, родители повели его по Парижу. Несмотря на траурные платья, город снова принял веселый вид. Бедствия и страдания таились у семейных очагов и в глубине гордых сердец. Но вечная Ярмарка, на улицах, в прессе, выставляла напоказ свое довольное лицо. Публика кафе и чайных салонов готова была держаться хоть двадцать лет, если бы понадобилось. Сидя с родными за столиком кондитерской, окруженный веселой болтовней и ароматом женщин, Максим видел окоп, в котором выдержал бомбардировку в течение двадцати шести дней сряду, не будучи в состоянии носа высунуть из клейкой ямы, заваленной трупами, служившими заграждением… Рука матери легла на его руку. Он очнулся, увидел вопросительно смотревшие на него добрые глаза родных и, упрекнув себя за доставленное им беспокойство, стал весело осматриваться и говорить о каких-то пустяках. К нему вернулся мальчишеский задор. Лицо Клерамбо, по которому прошла было тень, снова прояснилось; и глаза его простодушно благодарили Максима.
Однако его тревоги на этом не кончились. По выходе из кондитерской (Клерамбо опирался на руку сына) они встретили на улице военные похороны. Были венки, мундиры, старец из Института, шпага в ногах и оркестр медных, выдувавших что-то траурно-героическое. Толпа почтительно расступилась, а Клерамбо остановился и с аффектацией обнажил голову; левая рука его крепче сжала локоть Максима. Клерамбо почувствовал, что тот вздрогнул, и, взглянув сыну в лицо, нашел на нем какое-то странное выражение; он решил, что зрелище расстроило Максима, и хотел его увести. Но Максим не шевелился. Максим был ошеломлен:
– Мертвец! – думал он. – Все это ради одного мертвеца!.. Но там по ним ходят… Пятьсот смертей в день – нормальная порция.
Он засмеялся недобрым смехом. Испуганный Клерамбо дернул его за рукав:
– Пойдем! – проговорил он.
Они пошли прочь.
– Если бы они видели! – думал Максим. – Если бы эти люди видели!.. Весь их строй затрещал бы… Но они никогда не увидят, они не желают видеть…
И глаза его, мучительно обострившиеся, вдруг открыли кругом… врага: бессознательность этого мира, тупость, эгоизм, роскошь, цинизм, нечистые военные барыши, наслаждение войной, ложь до мозгов костей… толпы укрывшихся, окопавшихся, полицейских, фабрикантов военного снаряжения, с их наглыми автомобилями, похожими на пушки, с их женами в высоких ботинках, с багровыми рожами, эти свирепые конфектные рыла… Они довольны… Все идет хорошо!.. "Так оно и будет, так оно и есть!"… Одна половина человечества пожирает другую…
Они вернулись домой. Вечером, после обеда, Клерамбо горел желанием прочитать Максиму только что написанное стихотворение: намерение его было трогательное и немного комичное; из любви к сыну он старался быть, по крайней мере, духовно товарищем его по боевым подвигам и невзгодам; и он писал – издали – "Зарю в окопе". Два раза вставал он, чтобы итти за рукописью. Но когда протягивал руку к тетради, стыд сковывал его движения. И он уселся в своем кресле с пустыми руками.
Дни проходили. Они чувствовали себя тесно связанными телесными узами, но душам не удавалось соприкоснуться. Никто не хотел в этом сознаваться, но все это знали. Печаль царила среди