Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он замкнулся в загадочном молчании, с мрачной улыбкой на лице, и лишь изредка сбрасывал эту маску, когда вспоминал, как мало минут осталось ему делить с этими простыми людьми, так его любившими. Тогда он принимался оживленно разговаривать. Все равно о чем. Важно было хоть подавать голос, раз нельзя было выражать мыслей. И понятно, разговор сбивался на злободневные темы. Главное место в нем занимали общие вопросы, политические и военные. С таким же успехом они могли бы читать вслух свою газету. "Сокрушение Варваров", "Торжество Права" наполняли речи и мысли Клерамбо. Максим служил мессу и во время пауз возглашал "cum spiritu tuo"*. Но оба ожидали, когда же собеседник начнет говорить…
* Со духом твоим. (Прим. перев.)
Так они прождали до самого дня разлуки. Незадолго до отъезда Максим вошел к отцу в кабинет. Он решил объясниться:
– А ты вполне уверен, папа?..
Смятение, изобразившееся на лице Клерамбо, помешало ему продолжать. Максиму стало жаль отца, и он спросил, вполне ли он уверен, что выезжать нужно в час. Клерамбо принял конец вопроса с видимым облегчением. И дав нужные справки, – которых Максим не слушал, – он снова сел на своего ораторского конька и пустился в привычные идеалистические декламации. Обескураженный Максим замолчал. В течение последнего часа они говорили только о пустяках. Все, кроме матери, чувствовали, что существенное они обходят молчанием. Бодрые и уверенные слова, напускное возбуждение. А в сердце стон: "Боже мой! Боже мой! Для чего ты нас оставил?"
Максим уехал, с облегчением возвращаясь на фронт. Яма, которую он увидел между фронтом и тылом, казалась ему глубже, чем яма окопов. И самое смертоносное были не пушки. Но Идеи. Прильнув к окну трогавшегося вагона, он следил взглядом за взволнованными лицами родных, постепенно от него удалявшимися, и думал:
"Бедные люди! Вы их жертвы! А мы ваши жертвы!.."
На другой день после возвращения Максима на фронт началось большое весеннее наступление, о котором болтливые газеты возвещали неприятелю в течение нескольких недель. Этим наступлением поддерживались надежды нации во время унылой зимы, полной ожидания и недвижной смерти. Всех охватил порыв нетерпеливой радости. Все были уверены в победе и облегченно восклицали: "Наконец-то!"
Первые известия как будто оправдывали ожидания. В них, как полагается, сообщалось только о потерях противника. Лица сияли. Родители, чьи сыновья, жены, чьи мужья были на франте, гордились, что их плоть и их любовь принимает участие в кровавой трапезе; в состоянии восторженности они почти не останавливались на мысли, что любимые могут пасть жертвой. И лихорадка была такова, что Клерамбо, нежный и любящий отец, тревожившийся за тех, кого он любил, стал опасаться, как бы сын его не опоздал к "празднику"; он хотел, чтобы Максим участвовал в нем; его горячие мольбы толкали его туда, бросали в пропасть, он приносил сына в жертву, распоряжался им и его жизнью, не беспокоясь о том, отвечает ли это желаниям самого Максима. Он больше не принадлежал себе и не мог представить, чтобы с кем-либо из его близких было иначе. Темная воля муравейника поглотила все.
Однако остатки умственной привычки к анализу порой неожиданно воскрешали кое-что из его прежней натуры: таково прикосновение к чувствительному нерву, – глухой удар, тень боли. Она проходит, мы ее отрицаем…
По прошествии трех недель выдохнувшееся наступление топталось все на тех же километрах бойни. Газеты начали отвлекать внимание, предлагая публике другую пищу. Максим не написал ни строчки с тех пор, как уехал. Услужливый ум подыскивал доводы для терпения, но сердце им не верило. Прошла еще неделя. Все трое Клерамбо держались с напускным спокойствием. Но ночью, когда каждый оставался один в своей комнате, душа кричала от тоски. И в течение долгих часов слух был напряжен, подстерегал каждый шум шагов, раздававшийся на лестнице, – нервы чуть не лопались при звяканье колокольчика, при шорохе руки, нащупывавшей дверную ручку.
Начали приходить первые официальные сообщения о потерях. В нескольких дружественных Клерамбо семьях уже знали о своих убитых и раненых. Потерявшие все завидовали тем, кому по крайней мере возвращали окровавленных и может быть изувеченных близких. Иных смерть окутывала как ночь; для таких война была кончена, была кончена жизнь. Но у других странным образом упорно держалась первоначальная восторженность: Клерамбо видел одну мать, которая до такой степени была возбуждена патриотизмом и трауром, что почти радовалась смерти своего сына. В каком-то буйном восторге она твердила:
– Я все отдала! Все отдала!
Таково в последнюю секунду, перед гибелью, исступление женщины, бросающейся в воду со своим возлюбленным. Но Клерамбо, более слабый или пришедший в себя после головокружения, думал:
– Я тоже все отдал, – даже то, что мне не принадлежало.
Он обратился к военным властям. Еще ничего не было известно. Неделю спустя пришло сообщение, что сержант Клерамбо, Максим, был зарегистрирован "пропавшим без вести" в ночь с 27-го на 28-е истекшего месяца. В парижских канцеляриях Клерамбо не мог больше добиться никаких подробностей. Он отправился в Женеву, посетил Красный Крест, Бюро Справок о военнопленных, ничего не узнал, бросился по свежим следам, выхлопотал разрешение расспросить в тыловых госпиталях товарищей своего сына, которые давали самые противоречивые сведения (один говорил, что Максим попал в плен, другой видел его убитым, а на другой день оба признавались, что