Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может, разбудить владыку? — засуетился монах. — Он так и повелел, коль из Петербургу кто прискачет… Давно, видать, ждет.
— Да не из столицы мы, свои, тобольские люди, — успокоил его Карамышев, — только ты это, христовенький, определи–ка нас на ночлег да вели щей горячих или чего иного подать. Озябли вконец, сил нет никаких.
Их проводили в глубину монастырского двора, где стояла небольшая, об одно окно, избушка, которая, судя по всему, служила для приема случайных постояльцев, а потому внутри было не топлено, и служитель едва сумел открыть примерзшую к косяку дверь. Пока Иван и Карамышев озирались внутри сумрачного ночлега, монах успел притащить охапку березовых поленьев и сноровисто растопил небольшую, но оказавшуюся весьма жаркой печурку, а вскоре принес и ужин. Иван попросил его позаботиться об Орлике: поставить в монастырскую конюшню, дать корм, напоить.
— Непременно все исполню, — легко согласился тот, — владыка велел всех гостей монастырских привечать как должно, по–христиански. Ночуйте с Богом и ни о чем не беспокойтесь.
Разбудил их негромкий, но явственно слышный колокольный перезвон, и вскоре зашел вчерашний монах, сообщив им, что владыка примет их сразу после службы, а сейчас приглашает пройти в храм к заутрене.
Ивана поразило внутреннее убранство храма своей сдержанностью и обилием старых, потемневших от времени икон. Над царскими вратами иконостаса помещалась главная икона монастыря — Чудотворная икона Божией Матери, на которой была изображена сама Богородица с Христом во чреве и предстоящими Николаем Чудотворцем и Марией Египетской. Иван слышал, что именно в таком виде Богородица являлась несколько раз одной абалакской жительнице, которая поведала обо всем духовным властям, а через какое–то время местный иконописец написал образ Божией Матери. Икона эта известна в Тобольске и по всей Сибири тем, что приносит излечение болящим и немощным. Чудотворную каждое лето приносят в Тобольск с крестным ходом и оставляют на какой–то срок в городе, перенося из храма в храм. В это время в Тобольск съезжается множество паломников со всех концов Сибири, а иные едут на поклонение к Чудотворной даже из–за Урала, прослышав о многочисленных чудесах исцеления болящих.
Иван помнил, как мать с отцом брали его вместе с сестрами еще детстве на встречу Чудотворной, одевались в лучшие одежды, и в доме сразу начинало пахнуть праздником, пеклись блины и куличи, все улыбались, радовались, отец почти на неделю закрывал лавку, ездил по родне и знакомым с поздравлениями. Потом в какой–то момент все изменилось: повыходили замуж сестры, Василий Павлович год от года мрачнел; это сейчас Иван понимал: уже в то время дела у отца шли плохо. То по молодости думал: посердится родитель — и все пройдет, успокоится. Нет, не успокоилось, не утихло, а ушел из дома праздник: радости сменились заботами, каждодневными хлопотами, обыденной суетой. Может, потому и хотелось Ивану вырваться из этого заскорузлого торгового скучного мира, что желалось видеть, пусть не каждый день, праздник, радость, веселье настоящее, а не подменное, приходящее во время пьяных гулянок и застолий. Видел это Иван по братьям своим двоюродным, по Корнильевым, что все глубже и глубже увязали те в делах, в скукотище от каждодневного щелканья костяшек на счетах, позволяющих увидеть, что убыло и сколько прибыло. И не замечают они при том, что их самих за теми кулями, мешками, сундуками, корзинами и не видно… Когда Иван вспоминал о своих двоюродных братьях–купцах, коих почитали и побаивались все в городе, то первое, что вставало у него перед глазами, — это низкий, почерневший, давно не беленый от скупости и нехватки времени потолок лавки, где те проводили в подсчетах все дни и лучшие свои годы. Только лишь в престольные праздники, влекомые на службу в храм женами, родней, знакомыми, с неохотой прекращали они торговлю, вешали пудовые замки на лавки и амбары, словно улитка с раковиной, расставаясь с милой обителью на незначительный срок.
Вся жизнь, весь уклад в корнильевских семьях были подчинены одному единственному правилу: день прошел зря, ежели хоть пятачок, полушка не звякнули в кошеле, прибавившись к прочим. Умом Иван понимал своих родичей и, упаси Бог, никогда не решился бы высказать им свое отношение вслух, но сердцем, душой ему был противен тот мир непрестанного и каждодневного корпения, просиживания над приходно–расходными книгами, старания разбогатеть даже за счет беды близкого человека, лишь бы соблюсти собственную выгоду.
Чудотворная икона Абалакской Божией Матери, перед которой он сейчас стоял, звала, манила в иной мир — чистый и бесхитростный. Ее руки, воздетые к небу, как бы говорили о существовании иного бытия, где нет места обману, извечной заботе о пропитании. Чудотворная призывала к радости, празднику души, отказу от бренности. И низкий сводчатый потолок храма, освещаемый неровным светом десятка свечей, говорил о тяжести земных забот, давящих грузом, не пускающих туда вверх, к небесам. И все святые, писанные на больших, почти в рост человека, досках, подчеркивали, напоминали своей позой, поворотом головы, взглядом, что любой человек на грешной земле находится на ней словно на раскаленной сковороде, и придет миг, как он воспарит, подымится к небесам, к чистому небу, мало что успев оставить после себя, разве что короткую память — добрую или злую, в зависимости от понимания собственного предназначения.
— Спишь, что ли? — тронул его за рукав Карамышев.
— А что? — вздрогнул Иван, посмотрел вокруг. Служба заканчивалась, монахи и прихожане уже подходили к кресту, который держал собственноручно владыка Сильвестр, ласково улыбаясь каждому. Иван с Карамышевым оказались последними при крестоцеловании и, приложившись к распятию, пошли к выходу, где их уже поджидал все тот же монах, тихо сообщивший, чтоб шли следом за ним.
Приемная комната митрополита оказалась в длину не более пяти шагов, с небольшими оконцами и низким потолком. Вся противоположная от входа стена ее была увешена иконами, а длинный стол на резных точеных ножках завален книгами и бумагами. Ивану не приходилось прежде встречаться с владыкой, но он слышал от многих, что тот слыл большим книжником, собирал старые грамоты и рукописи и даже сам написал несколько книг, а потому Зубарев немного робел и понятия не имел, о чем станет вести разговор с митрополитом. Оставалось надеяться на тестя, который, наоборот, держался подчеркнуто независимо и все вытягивал вперед острый, успевший покрыться за ночь щетиной, подбородок.
Владыка неожиданно для них вошел через боковую небольшую дверцу, которую Иван не заметил, низко нагнув голову, а когда распрямился, пристально глянул на них, то показался вблизи еще выше ростом и необычайно худым, с бледным лицом, глубоко посаженными черными проницательными глазами. Иван и Андрей Андреевич шагнули под благословление и поспешили сесть на обыкновенную деревенского вида лавку, стоящую подле стены. Сам владыка опустился в простое деревянное кресло и, облокотясь о стол, изучающе посмотрел на них, чуть кашлянув, спросил глухим надтреснутым голосом:
— Что привело вас ко мне? Слушаю.
— Владыке, верно, известно, как пострадал я от рук неверных…
— Слышал, слышал, — коротко кивнул тот, пристально вглядываясь при этом в Ивана.