Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Столбы электрические вкопали, обмазав нижние края смолой, ещё до революции и ни разу не меняли ни изоляторов, ни проводов. Когда новенькие, прибывшие в город, строили дом, то тянули со столбов немного другие провода. И ближе к семидесятым годам пространство над улицами было так плотно крест на крест перекрыто всякими проводами, что если бы с неба вдруг рухнул на улицу знаменитый «кукурузник», в паутине этой он бы стопроцентно застрял, завис и избежал катастрофы.
Каким-то разумным правителям городским сразу после войны пришло в голову сделать Кустанай второй Алма-Атой, в которой, если идти по центру улицы, не видишь, что в городе есть дома. Столько там всегда было кустарников и всевозможных деревьев. И кустанайским начальникам, к удивлению, никто не помешал. Домишки, когда, Малович спускался по плотно приглаженному грузовиками грунту, всё же были по бокам. Угадывались. То ярко — голубая калитка мелькнёт, то палисадник из красного штакетника с сиренью, а иногда и окна блик солнечный отбрасывали к проводам, что в сыром пока апрельском воздухе на секунды превращалось в худенькие короткие радуги.
Под дворами гуляли собаки, вынюхивая остатки пирожков с ливером, по дороге стучали крепкими клювами курицы, а на середине улицы стояли большие пёстрые петухи и с огромным опозданием орали то, что знали: «ку-ка-ре-ку!». Здесь, в старом городе удивляли красотой архитектуры старые магазины из кирпича с фигурной кладкой, старые школы с огромными окнами и вензелями на фронтонах, и даже две библиотеки, что для тридцати тысяч, живущих на «выселках», от которых и разрастался Кустанай, было хоть и многовато, но зато правильно. Народ туда активно ходил и потому был умным.
Дошел Александр Павлович до избы сорок шестого года рождения, которую построил сержант запаса Фёдор Антонович Соболев, когда демобилизовался из части, добравшейся до Будапешта. Сам он был кустанайский и других мест для размещения своей жизни не чуял и не понимал. У него было всего две раны. Осколок мины, прижившийся правее позвоночника, и пуля в бицепсе, которую в госпитале не стали вынимать.
— Чего ей будет? — смеялся врач. — Была б свинцовая. Так это — да, отрава. А у тебя стальная. Пусть лежит. Обрастет мясом, жирком затянется и живи сто лет.
Соболеву было пятьдесят семь, а держался он как тридцатилетний. На турнике подтягивался, мешок с берёзовыми щепками колотил нещадно голыми руками и бегал по утрам вокруг своего огорода за двором. Огород — сто метров в ширину и в длину. Он по пятнадцать кругов делал. От того и силы были. Работал кузнецом в «Кустанайтяжстрое». Вручную — молотом да щипцами кирки ковал для землекопов. В данный момент смена у него ночная кончилась и Антонович сидел на скамейке перед калиткой. Курил махру и грыз семечки.
Часа полтора они ругали Вову Тихонова и хвалили Марину, дочь его. А когда беседа подходила к двум часам беспрерывного разговора, Соболев затянулся махоркой до кашля и сквозь него произнёс заключение своё.
— Ладно. Вовка-то хоть и скинулся временно на смазливую шалаву, так это от ослабшего в милиции ума. У вас там бегать, да руками махать — одна ваша умственная работа! Для ума нагрузки мало. Вот и снесло его. Но мужик он сам-то приличный. Маринку любит. Я знаю. И дочку. Заплутал вот. Но это ему урок. Ты, Шурка, башкой покрепче. Ты его вразуми и держи под контролем. Я дочери наш разговор с тобой передам. Но скажу, чтобы шибко не спешила. Пусть прощает его, но не сразу. Пусть ишшо месяц его помучает дополнительно. Но в принципе Маришке посоветую простить подлеца и вернуться.
— Она ж, дура, тоже любит этого олуха. Я — то знаю. Говорю же с ней постоянно. Любит поганца, бляха! Не говоря уж про мою внучку. Та отца обожает, хоть и сопли ещё не высохли. Ну, ладно. Сегодня с работы вернётся, я её подпрягу на большой разговор. По всем правилам. Строго. Но правильно сделаю всё. Семья, понимаешь ли — это не киношка на полтора часа. Я вон с войны со своей Марусей живу. Тоже ведь и погулял поначалу и бутылку в день высасывал. А живём. Она простила и я мозги себе выправил. Иди, Шура. Сходи к ней на работу. Скажи, отец ждёт для очень сурьёзного разговора.
Малович обнял дядю Федю и пошел. Руки в карманах, кепка набок. Песню насвистывал. Скажешь с виду, что это офицер-милиционер, которого натурально бандюги боятся? Да нет, конечно. Сам в «гражданке» как раздолбай из парковской биллиардной. Он пришел в школу, аккуратно поправил свою кепочку из новенького ворсолана, подтянул потуже кожаным ремнём белые плотные чесучовые брюки. Дикий шелк — чесуча — крик моды. Бежевую курточку свою вельветовую застегнул почти доверху «молнией», пригладил волос по бокам и сел на подоконник напротив восьмого «Б», где по расписанию увлеченно облагораживала подростков знаниями русской литературы Марина Тихонова. На перемене она вышла последней.
— Саша, с Вовкой что-то случилось? — глаза её округлились и она дошла до подоконника, опёрлась об него ладонями да с испугом ждала от Маловича слова.
— Жив и здоров как молодой лев, — сказал Александр Павлович. — Но дело не в этом. Я у папы твоего дома был сейчас. Два часа говорили. За тебя решить и он не может. А я тем более. Тебе я что хотел сказать. Вовка твой позавчера стреляться стал. В кабинете. Но на ключ не закрыл дверь. Тут как раз я вошел случайно. Пистолет забрал, дал по морде. А он в связи со всем этим мероприятием раскололся, что всё равно застрелится. Потому, блин, что не может без вас с Наташкой жить. А выхода не видит. Сам к тебе боится идти. Шмару ту дурную он давно уже бросил. Год, считай. Живёт как ангел, только взлететь не может. Тяжесть на душе. Не больно-то полетаешь.
Малович сделал очень строгое, суровое сделал лицо.
— Мы с мужиками обговорили ситуацию и организовали ему суд офицерской чести. Все высказались и позором его укрыли — как в могилке землёй засыпали. И прошибло его. Заплакал он не скупыми мужскими, а дамскими безудержными слезами. Вытерли его платочком. Даже китель промок, блин. И он слово дал,