Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То в особенно солнечный день
Должен ты против солнца
Поставить любимую женщину
И потом начинать,
Первый камень кладя в её тень.
И тогда этот дом не рассохнется
И не развалится:
Станут рушиться горы,
Хрипя,
А ему ничего,
И не будет в нём злобы,
Нечестности,
Жадности,
Зависти —
Тень любимой твоей
Охранит этот дом от всего!
Я не знаю, в чью тень
Первый камень положен был
В Братске когда-то,
Но я вижу, строители,
Только всмотрюсь,
Как в ревущей плотине
Скрываются тихо и свято
Тени ваших Наташ,
Ваших Зой,
Ваших Зин
И Марусь…
Прочитает Афанасий Ильич на митинге или собрании перед рабочими и инженерами и эти, крепко полюбившиеся ему, строки; и разные другие – тоже. Знал за собой: умел пробрать до мурашек своим декламированием. Слушали его, прервав всякие разговоры и шушуканья, а потом хлопали от души. «Смотрите-ка: артист я, и только!» – тянуло его язвить, однако понимал: гордиться тем не менее есть чем, по крайней мере не стыдно. Здесь же произнесёт, или задвинет – с какого-то времени было принято говорить – речь (речугу) с какими-нибудь правильными, непременно партийно и идейно выверенными словами в развитие тем и образов поэтических. Одно к другому, как сам оценивал, стык встык прилегало, народу и начальству нравилось очень. И сам он видел: кажется, не глупо вышло, с проком для людей, это точно.
Глава 11
Но после задумается в противоречивых и неотвязчивых чувствах.
«Конечно же, маститые стихи у нашего именитого поэта, справедливые, нужные слова он положил на бумагу, красиво, ловко молвил и он, и я, доморощенный краснобай и артист из погорелого театра. Но кто, кто расскажет про тот жуткий и беспомощный вой матёрых волчар и про их природного собрата и земляка Силыча с его неторопкими и недоверчивыми, но надёжными до последней жилки односельчанами? И там, можно сказать, правда жизни, свой смысл её, своя любовь к ней. И тут, на стройках наших грандиозных и великих и в городах с их всевозможными и на первый взгляд не очень-то надобными простому человеку кабинетами да комитетами, не меньше и правды, и смысла. И любви, конечно, – тоже. Да, да: и любви не мало! Истинной, крепкой любви. Но возможно ли подвести эти явления жизни и судьбы под какой-нибудь один, что ли, знаменатель, то есть под что-то такое, что собою знаменует, к примеру, прошлое и настоящее, мечты и реальность? А если шире и глубже загребать мыслями, а если смелее и крепче обхватывать какие-нибудь основные явления и свершения – приводится ли в целом наша нынешняя, когда-то всецело и беспощадно переустроенная революцией жизнь к одному знаменателю, к одной как бы задумке? То есть в чём сходство, в чём совпадение и этих, и многих, многих других таких разных по своим проявлениям и даже своей природе явлений?»
«Хм, мудрёно же загнул ты, брателло! А сам-то понял ли, о чём печёшься?»
В одиноких размышлениях предельно серьёзно, въедливо искал ответы на эти и другие свои сомнения и отклики и отвечал только лишь сокровенно, единственно душе своей, чтобы, считал, людей не смешить и не сердить своими ковыряниями. Однако пока что неясны были ответы и выводы даже самому себе.
«Какая ж она путаная и неподатливая для уразумения эта наша русская жизнь и история! Вытягиваем, выуживаем из хаотичного клубка верёвочку за верёвочкой, а они, за какую ни возьмись, – в узлах, в скрутках, в переплетениях замысловатых друг с дружкой. Попробуй вытяни какую-нибудь по отдельности! Не даются с ходу и немедля, а то и вовсе – хоть режь, чтобы распутать, разъяснить мало-мало. Даже время, в которое сейчас живём, необъяснимо для меня цельно и полно, так, чтобы до донышка самого поверил я в него. Вот вспомянуть, к примеру, Ангарск. Ведь совсем недавно возводился город и комбинат по большей части невольниками, а по существу, рабами, – зэками. Сама же страна наша до войны и после кишмя кишела зонами и расстрельными полигонами. А что с крестьянством творили! В колхозы людей сгоняли будто бы скот, самых работящих из крестьян гнобили и уничтожали. Было, было! А что теперь? А теперь сколько благоденствующих колхозов и совхозов! А в Братске найдите-ка хотя бы одного подневольного человека! На лишения, на тяготы непомерные люди добровольно идут, даже рвутся, вымаливают в партийных и комсомольских комитетах путёвки на стройки, на севера́, в пустыни, в глухомань таёжную, к чёрту на кулички, и – ни писка ропота. Кто же слаб оказался позже – потихоньку смоется, и – никаких обид. Живёт себе после потихоньку в тепле и уюте, да ещё прихвастнёт при случае: мол, и я́ был там. Так-то оно! Энтузиазм, героизм, благородство, бескорыстие, говоря высоким старинным слогом, нестяжание – вот что в нашу эпоху у нас ведёт людей по жизни. Мы, можно подумать, все навеки молодыми сделались. Правильно и крепко сказано когда-то Маяковским: мы – молодость мира!»
Скажет так себе – улыбнётся. Но если люди рядом – украдкой улыбнётся, потому что знал – улыбка непременно нарисуется какой-нибудь ребячьей.
«До чего же, оказывается, проста и приятна жизнь! А всякие узлы и замысловатости – не наша ли выдумка в минуты сомнений и недовольства собою и людьми?»
«А может, братцы, всё же чего-нибудь этакого важного не замечаю я вокруг? Благодушествую, маниловщиной занимаюсь, выдаю желаемое за действительное? И то сказать: душа моя нередко горит, сверкает, ажно ликует, только что не пляшет, и – не ослепляет ли, не закруживает ли меня допьяна, и без того неисправимого романтика и мечтателя? Нет, нет: замечаю, вижу, знаю! И пропойцы вокруг. И тунеядцы. И преступники разных мастей. И рвачи. И карьеристы бессовестные. И всякие стиляги, битломаны, щёголи, по-рабски преклоняются перед чуждыми нам образом жизни и культурой, если, конечно, можно их тамошние безобразия назвать культурой. И блатота, проныры, подхалимы. Да чего только ни встретишь, с какими мерзкими типчиками ни столкнёшься лоб в лоб. Однако верю, да и почти знаю, что победим-таки старорежимную скверну в себе – и народится по всей земле новый человек. Лучшие философы, культовые мудрецы, писатели, учёные мира всего не о том ли толкуют нам со страниц своих книг, не к тому ли призывают горячо и неотступно?»
«У-у, да он, братцы, не в любомудры ли вознамерился