Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта просьба, несмотря на все красноречие, по-видимому, не убедила полковника Опика. Он подозревал, что репетитор для пасынка — лишь возможность поболтать в определенные часы с образованным молодым человеком на такие бесполезные темы, как искусство, наука о душе и тонкости греческого языка.
После этого в течение двух месяцев ни о каких частных Уроках речь уже не шла. И вдруг — словно бомба разорвалась!.. 18 апреля 1839 года полковник Опик получил от директора коллежа Людовика Великого письмо: «Милостивый государь, сегодня утром мой заместитель попросил Вашего сына отдать записку, которую ему передал один из его товарищей. Ваш сын отказался подчиниться, порвал и проглотил записку. В моем кабинете, куда его привели, он заявил, что скорее согласится на любое наказание, чем выдаст секрет товарища, а когда я попросил его объясниться, в интересах самого же соученика, на которого он таким образом навлекает самые дурные подозрения, ответил ухмылками, наглость которых я не должен терпеть. Таким образом, я возвращаю Вам этого молодого человека, у которого были явные способности, но который все испортил дурным поведением, неоднократно наносившим урон порядку в коллеже. Выражая сожаление о случившемся, прошу Вас, милостивый государь, принять заверения в моих почтительных и искренних чувствах. Директор, Ж. Пьеро».
Во второй половине того же дня Шарль был отправлен домой, где его ждали гнев полковника Опика и слезы матери. Конечно же он был потрясен, что его выгнали из коллежа как паршивую овцу. Тем не менее он по-прежнему отказывался отвечать на вопросы о содержании проглоченной им записки. Что там было: намек на неэтичное поведение кого-нибудь из соучеников, злая шутка в адрес преподавателя или сентиментальные стишки, которые, прочти учитель их вслух, могли бы вызвать смех класса? Во всяком случае, виновник, хотя и признал свою вину, не представлял себе, как можно было поступить иначе. Когда человек обладает секретом, хороши все средства, чтобы его сохранить. Надо уметь переносить неприятности, чтобы помешать другим совать свой нос в твои дела. Пристыженный и одновременно возмущенный, гордый и растерянный, Шарль выслушал внушения родителей и, по их совету, написал директору коллежа: «Милостивый государь, я возвратился в семью. Когда я увидел горе матери, то оценил степень моего — а главное ее — несчастья. Поэтому я хочу попытаться исправить мою ошибку, если это возможно. Я отказался отдать бумажку, которая могла послужить основанием для наказания товарища, бумажку ничтожную, как Вы понимаете. И Вы простили бы мне, наверное, мой проступок, хотя он и показался Вам возмутительным. Но когда Вы сказали, что я навлекаю позорные подозрения на моего товарища, то это показалось мне настолько странным, что я засмеялся, тем самым проявив неуважение к Вам. Приношу Вам свои искренние, глубокие и полнейшие извинения, какие только Вы можете пожелать (…) Если своими мольбами я смогу получить от Вас разрешение вернуться в коллеж, я полностью подчинюсь Вашей воле и готов понести все наказания, какие Вы сочтете нужным наложить на меня. Поскольку, возможно, это событие уронило меня в Ваших глазах, прошу Вашей милости не ради прощения моего, а ради моей матери, страдающей оттого, что карьера моя запятнана в самом начале».
Было ли это письмо отправлено директору? Поскольку оно найдено в бумагах семейства Опик, возможно, полковник просто показал его грозному г-ну Пьеро во время визита, который он нанес, чтобы полюбовно уладить конфликт. Мужчины решили, что Шарль покинет коллеж Людовика Великого, где его пребывание стало нежелательным, и поступит в коллеж Людовика Великого, но не пансионером. Было также решено внять его просьбам и позволить ему брать частные уроки у Шарля Лазега. Родители репетитора согласились поселить ученика у себя, в доме 24 по улице Вье-Коломбье. Договорились, что питаться он будет в соседнем пансионе, который содержала Селеста Тео, в доме 1 по улице Пот-о-Фер-Сен-Сюльпис[11]. Шарль еще нежился в родительском доме, когда 12 мая 1839 года произошло восстание, подготовленное Барбесом и Бланки. Повсюду слышались выстрелы. Против них были выдвинуты войска. «В эти неспокойные дни, — писал Шарль Альфонсу, — мама страшно перепугалась, и мне стоило большого труда показать, что события не так уж и ужасны […] Папа уехал верхом вместе со всем штабом и с генералом Пажолем[12] и не вернулся, пока не прекратилась стрельба; он ночевал в Карузели[13]». Бунт быстро подавили. После захвата ратуши, где Барбес зачитал зажигательную прокламацию, бунтовщиков разогнали, частично арестовали, и жизнь в Париже вернулась в привычную колею.
Покинув умиротворенную столицу, чета Опиков отправилась в Бурбон-ле-Бен[14], поскольку у полковника усилились боли в ноге: он был ранен двадцать четыре года назад[15] в битве при Линьи[16]. Несмотря на доброжелательное отношение репетитора г-на Лазега и г-жи Тео, хозяйки пансиона, Шарль страдал от одиночества словно от незаслуженного наказания. Как всегда при разлуке с матерью, он принялся писать письма, наполненные жалобами избалованного ребенка: «Мне явно не хватает тебя. Не хватает присутствия человека, которому можно сказать что угодно, с кем можно смеяться, ничего не боясь. Одним словом, хотя физически я нахожусь в полном здравии, без вас мне тяжело […]. Когда мать далеко, лучше уж быть совсем одному, чем с посторонними людьми». Среди этих посторонних — не поддающаяся описанию мадемуазель Селеста Тео. «Эта старая дева встретила меня, то и дело опуская глаза вниз, будто монашка, и что-то слащаво лепеча, — писал Шарль матери. — Один товарищ из коллежа Людовика Великого, которого я встретил у нее, рассказал мне, какой тон принят в этом доме, и мы долго потешались. Он сказал, что там идея религиозности и легитимизма настолько срослись друг с другом, что достаточно ненавидеть правительство, чтобы тебя приняли за католика […] Я рассказал об этом г-ну Лазегу, и мы оба долго смеялись».
Чтобы угодить родителям, Шарль одно время вынашивал мысль сдать конкурсный письменный экзамен по французской литературе, но потом отказался — он был утомлен и ему осточертели все эти лавры, эти побрякушки. Впрочем, он пренебрегал учебой вовсе не ради каких-либо удовольствий. Хотя квартал, где он теперь жил, изобиловал девицами легкого поведения и соответствующими гостиницами, он строго хранил свою невинность и думал только о матери, страдая от ее отсутствия. А она на целых два месяца уехала в Бурбон-ле-Бен. Как может она так долго обходиться без него? Ведь муж, каким бы важным он ни был, не способен заменить сына. Покинутый, отверженный, он страдал и изливал свою боль в письмах неблагодарной: «Я сожалею не об утраченных ласках и радостях, а о чем-то таком, благодаря чему мать всегда кажется нам лучшей из всех женщин, благодаря чему ее достоинства ценятся нами выше достоинств других женщин; между матерью и сыном устанавливается такое согласие, и они так славно живут друг возле друга, что, право же, с тех пор, как я поселился у г-на Лазега, я чувствую себя не в своей тарелке». Он находил, что, несмотря на свои прекрасные человеческие качества, чета Лазег не лишена некоторой «пошлости», и это его немного «отталкивает». В их доме царила «вечная веселость» дурного вкуса. Временами он даже спрашивал себя, не лучше ли ему было бы учиться в коллеже: «В коллеже я мало занимался в классе, но все же занимался. Когда меня выгнали, я испытал встряску и после случившегося позанимался еще немного у тебя, — а теперь я ничего, ничего не делаю, причем сейчас это безделье отнюдь не поэтичное и приятное, а глуповатое и хмурое […] В коллеже я время от времени работал, читал, даже плакал, иногда сердился, во всяком случае, жил, а теперь — нет, нахожусь в каком-то угнетенном состоянии, и недостатков у меня сейчас сколько угодно, причем теперь это уже не прежние, не лишенные некоторой приятности недостатки. И ладно бы еще это печальное состояние вынуждало меня к резким переменам, так нет же, от того духа активности, который толкал меня то к благим поступкам, то к дурным, нет и следа, осталось лишь безразличие, тоска и скука».