Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это ты, Василий Иванович, пересолил, — сказала она. Как-никак ей было уже тринадцать лет, и она давно была с Василием Ивановичем на «ты».
— Взрослая стала, — обиженно сказал Василий Иванович, но тут же улыбнулся.
— Я теперь сама так умею. Я сначала не понимала, как это у тебя так грустно получается, а теперь сама могу. Хочешь, я тебе завтра расскажу сказку про бедный мячик, которого все во время футбола пинали, а он всех любил, но никому не мог про это сказать?
— Хорошая ты девочка, Анечка, — сказал Василий Иванович, но в душе, кажется, все равно несколько обиделся.
После саги об игрушках было еще несколько таких же печальных историй, в которых главные герои всегда были беспомощны и никогда ничего не могли сделать с торжествующим, наглым, сознающим себя злом. Зло приходило и отбирало, что ему нравилось, и никто не мог остановить его, и даже само оно не лопалось, как бывает в некоторых историях, а только росло и пухло, как на дрожжах, наслаждаясь абсолютной безнаказанностью. Бывало, в сказках не было зла, а только бесконечная грусть. Была история о мальчике, который побежал за разноцветной бабочкой и не вернулся, потому что бабочка увела его куда-то далеко-далеко, за каменную стену, а мама все ждала его у калитки и горевала, и плакала: «Ты опять заигрался, ты опять забегался и забыл про меня». Потом мальчик шел и шел вдоль каменной стены, рос, старел и возвращался к матери пожилым, усталым человеком, а она укладывала его спать и пела над ним. Эта сказка добила Аньку окончательно. Это было грустней и страшней, чем все, что рассказывал Василий Иванович про игрушки.
— Ты сам это сочинил, Василий Иванович? — спросила она.
— Нет, где же мне так сочинить. Это старая сказка, ее один из наших написал.
— Тоже из ва… из ваших?
— Нет, он не ходил, — понял Василий Иванович. — Не ходил, нет. Наши разные бывают. Но язык знал замечательно, он один так умел писать нашим языком.
— А у вас другой язык? — Анька даже перестала хлюпать.
— Немножко другой. Почти как обычный, только слова чуть иначе стоят.
— Это как же?
— Ну, вот так: «Людей так много, что существовать необязательно — без того найдется кому сделать необходимое и достойное».
— Ну и ничего особенного.
— Это только кажется. Спи, я тебе завтра еще расскажу, — и Василий Иванович, не слушая никаких просьб и уговоров, отправился к себе на кухню, где долго еще скрипел и кряхтел на старой кровати.
С этого дня он начал читать Аньке стихи на своем языке. В стихах этих почти все слова были как обычные, но другой была, если можно так выразиться, сама мелодия языка: слова стояли не прямо, в ряд, а как бы слегка под углом друг к другу, образуя изломанную, но единственно естественную линию. «И когда легла дубрава на конце глухом села, мы сказали „Небу слава“ и сожгли своих тела». Иногда это были довольно воинственные стихи, но и в них речь шла о поражении, о битве, в которой певец проиграл и теперь отпевал павших. «Чу, последний, догоняя, воин, дальнего вождя, крикнул: „Дам, о, князь, коня я — лишь беги от стрел дождя!“» О том, как воевали, не говорилось ни слова. «Это не наше», — коротко объяснял Василий Иванович.
— Откуда ты все эти стихи помнишь?
— Как же мне родной язык не помнить, — говорил Василий Иванович.
— Ну, скажи что-нибудь по-вашему!
— Подожди, будет время — скажу.
— Скажи: Анечка, девочка.
— Так ведь так и будет: Анечка, девочка. Слова все те же самые, только смысл иногда другой.
Этого Анька понять не могла и решила, что у Василия Ивановича в долгих скитаниях несколько, как говорили в школе, снесло крышу, — но древние песни ей нравились, а сказки у Василия Ивановича были лучше, чем у Афанасьева. Больше всего она любила историю про петушка и жерновцы.
— Что такое жерновцы, Василий Иванович? — спрашивала Анька.
— А это… ну, как бы… Завтра сделаем тебе, — пояснял он. И точно: на другой день по просьбе Василия Ивановича васька Леша с соседнего двора сделал ей деревянные жерновцы, такую меленку, которая вертелась, а от этого терлись друг о друга, перетирая в пыль невидимое зерно, две чурочки покрупней. Так вот, нашел петушок жерновцы, и для того, чтобы делать муку, не нуждались они ни в зерне, ни в ветре. Так и сыпалась сама собою мука, крутилась сама собой меленка, и была та меленка золотая, а сами жерновцы голубые. Ехал мимо злой барин немецкий, увидел жерновцы и отобрал. Почему барин был немецкий — Василий Иванович объяснить не мог.
— А в школе говорят, что всех иностранцев называли немцами, — сказала Анька.
— Нет, это ерунда. Немцы — это немцы. Ну, слушай. Полетел за барином петушок, сел на барские ворота и кричит: «Барин, барин! Отдай мои жерновцы, золотые, голубые!» Барин приказал кинуть петушка в колодец. Петушок сказал: «Носик, носик, пей воду!» Клювик выпил воду, петушок — видимо, весь раздувшись, но об этом сказка умалчивала — вспорхнул на барские ворота да как закричит: барин, барин, отдай мои жерновцы, золотые, голубые!
Приказал барин бросить его в печку, а тот закричал: «Носик, носик, лей воду!» Вся вода и вылилась, и погасло пламя, и барин, убоявшись таковой мощи сообразительного петушка, отдал ему жерновцы. Петушок опять победил не силой, а кротостью. Правда, по логике васькинских сказок петушок обязан был вернуться на пепелище — скажем, за это время барские холопья пожгли избу, а деда с бабой пустили по миру, так они и ходят, и ищут своего петушка, а он вечно скитается, не в силах их найти, чтобы отдать жерновцы. Анька стала рассказывать Василию Ивановичу этот свой вариант продолжения в сквере, где они как раз гуляли с жерновцами, — и васька Леша, который все это слышал, усмехнулся:
— Что, Василий Иванович, а славно ты девочку выучил. Еще чуть — и…
— Ладно вам, Леша, — сказал низкий веселый