Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У-у, не хочу в Новопашенное! Не склонно моё сердце к землякам, противны они мне, супостаты…
Но, стискивая пальцы как в узле, подытожил:
– Эх, видать, никуда не денешься: придётся топать вниз!
Когда вышел под уже высоко горевшее солнце, улыбка снова защекотала блёклые старческие губы:
– Свету, мать моя, свету сколько для нас! Живи – не хочу, радуйся, живое живому, человек человеку.
И в груди старика чуть отлегло, прояснело. Но прояснело так, как случается в сумраке: уже, казалось бы, светло, но ещё серенько видно, что и как кругом.
* * *
Спуск по косогору был пылающе белым, необычайно мягким, и старик, усмехнувшись, подумал: «Угораздило же меня ещё при жизни на облако попасть». И хотя непроторенной и скользковатой была стародавняя дорожка, но всё же хорошо, легко шлось вниз, «с прибегучками». Ноги просто помолодели. Поясницу вдруг отпустило, в груди распрямилось и раздалось, а глаза не могли насмотреться на чудесно преображённую первоснегом новопашенскую долину, на украшенное родное село.
Старик спускался вниз со своей отшельничьей горы, а вспоминалось ему то, что находилось когда-то словно бы вверху, в каком-то другом, высшего порядка мире, – в мире его молодых лет, нередко горячих и безудержных. И воспоминания эти, подобно солнцу, обласкали и согрели уже увядающую стариковскую душу.
Припомнился Ивану Степановичу паренёк Вася Хвостов, дружок его закадычный. Васю тоже когда-то сподобило забраться на эту гору, но единственно для того, чтобы совершить своё последнее в этой жизни деяние. И – такое, какого и вовек не забудешь! Старик любит вспоминать о друге, мысленно беседуя с ним, порой даже советуясь.
Хотя и чудаковатым был Вася, однако, как говорили односельчане, с царём в голове.
Как-то раз смастерил Вася механические крылья и заявил:
– Верьте, ребята, не верьте, а я полечу. Увидите: птицей пронесусь над Новопашенным!
Но отец его прицыкнул:
– Я тебе, антихрист, полечу!.. – И – ногами, ногами в сапогах с подковками, по хрупеньким крыльям.
Вася поплакал, погоревал, однако не смирился: ночью утёк из дома, прихватив обломки крыльев. Через неделю, через другую ли услышали новопашенцы с этой и тогда уже плешивой, уродцеватой горы:
– Люди, смотрите: ле-чу-у-у!
– Батюшки, свят, свят! – крестился перепуганный люд.
И вправду: Вася летел под большими крыльями – под крыльями своей прекрасной неодолимой мечты.
Но вдруг – крылья схлопнулись, как ставенки на часах с кукушкой, закрыв на веки вечные от всего света его безумную юную жизнь.
Долго Ивану Сухотину хотелось так же, как Васе, подняться в небо и победно крикнуть новопашенцам: «Лечу-у-у, братцы!» И даже тишком починил крылья, однако не смог поднять своего духа для совершения полёта. Только лишь в мечтах летал.
– Э-эх, кто знает, ребята, может, ещё полечу. У-ух, всполыхнётся Новопашенное! – беззубо усмехнулся старик своей ребячьей, шальной мысли.
Приостановился, любуясь заснеженным бором, который большим облаком кучился у реки, точно бы ночью небо прислонялось к земле – и вот одно облако започивало на новопашенской притаёжной равнине. И снова вспомянулось старику давнопрошедшее, незапамятное, то, с чем хотелось жить дальше, теша и лелея свою душу.
Вспомнилось, как – ещё до войны – чуть было не погиб он за этот лес. Однажды узнало Новопашенное, что в начальственных верхах постановлено соорудить в сосняке военные склады. Отбыли новопашенские ходоки в район, просили за свой бор. Успокоили их: «Не волнуйтесь, товарищи, в другом месте соорудим склады. Сибирь большая!»
Однако через месяц с воинского эшелона была сгружена автотехника, и её двинули армадой к Новопашенному, на бор – валить, выкорчёвывать деревья, утюжить землю. Красой своей строгой и величавой исстари радовал бор село, новопашенцы любили свой лесок, всячески оберегали его, срубить дерево в нём – ни-ни, однако валом нахлынуть в защиту не смогли.
Но, когда гусеничная техника уже гремела через Новопашенное, неожиданно от притихшей, молчаливой толпы отделился молодой мужичок – это был Иван Сухотин. Он вымахнул наперёд скрежещущей, ревущей моторами колонны и поднял руки:
– Стоп!
Трактор с грохотом и рыком застопорился перед его грудью; встала и вся колонна. Подбежал запылённый, взмокший офицер:
– Парень, ты что, пьяный? Ну, чего выпучился? Нажрался, скотина!
– Не пущу. Наш бор.
– Что, что? – не смоглось уразуметь взмыленному офицеру.
– Не пущу, говорю. Не дам валить деревья. Наш бор.
– Да ты что, гад?! Пшёл про-о-о-чь! – И саданул бунтарю по носу промасленным чёрным кулаком.
Иван упал; очувствовался не сразу. Односельчане подхватили его за подмышки и волоком утянули от трактора подальше.
Был он парнем сухощавым, но не слабаком, от жил происходила его сила – жильной её называют, а людей с такой силушкой нередко величают семижильными. Он, поматываясь, поднялся, растолкал толпу и снова заскочил наперёд трактора. Натужно-тихо проговорил, вперясь в ошалелые, искрасные, как раздуваемые угли, глаза офицера:
– Не пущу, сказано. Наш бор.
– Дави его! – рявкнул офицер трактористу-солдату.
Однако солдат, побелев, корпусом отстранился от рычагов, казалось, боясь, что рука сама собой метнётся на ход. Офицер выругался, вырвал из кобуры пистолет:
– Уйдёшь с дороги или нет, враг народа?
Иван поворочал разбитой, окровавлённой головой:
– Нет.
– Ну так получай, гад!
Прогремел выстрел. Завопили люди, пригибаясь и разбегаясь.
Но не убил отчаянный офицер Ивана, лишь клок мяса отхватила пуля от предплечья. Офицера арестовали и судили. И прекрасный сосновый бор, на диво и отраду, не пострадал: оказалось, что второе решение о сооружении складов в другом месте пришло в строительную воинскую часть с большим запозданием и, соответственно, автотехнику сгрузили и направили на Новопашенный ошибочно, по причине чрезмерного усердия какого-то начальника, которому, видимо, хотелось скорейшего продвижения по службе.
Иван Степанович сторожко спустился к Шаманке, цепляясь за кустарники на прибрежном укосе. В предгорьях Саян тонкие цевки ручьёв пробегают по каменистым, порожистым распадкам, срываются в пропасти, а потом сплетаются в сильную, напористую Шаманку. Напряжённой, взбитой и бурливой она вырывается из вечно тёмного Семирядного ущелья на раздольную новопашенскую равнину и радует новопашенцев своей зеленцевато-серебряной водицей, певучим шелестом мелководий, приветным взблёскивающим перемигиванием струй на стремнинах.
– Здравствуй, болюшка наша, – обратился старик к реке, принаклонившись.
Болюшкой он назвал её потому, что лет сорок назад леспромхозы стали по ней сплавлять с неисчислимых лесоповалов кругляк, экономя на прокладке дорог и горючке для лесовозов, и теперь в реке почти напрочь вывелась рыба, кроме каких-то безродных пескаришек и гальянов, задавленная корой и топляками. По её берегам щетиной то тут, то там торчат навалы брёвен и коряг. Она здесь, в новопашенских понизовьях, можно сказать, мертва для жизни, для расплода рыбьей живности, изуродована, покалечена по берегам.