Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В настоящий момент караван раскинулся лагерем не более чем в пяти километрах от меня и на заре продолжит свой скорбный путь на восток, где его ждут арабские и португальские работорговцы. Они купят несчастных людей, как скот, и погрузят на суда, чтобы отправиться в ужасающее плавание вокруг Земли.
Господь говорил со мной, я отчетливо слышал Его голос. Он приказал мне спуститься вниз и, подобно мечу, поразить безбожников, освободить рабов и спасти смиренных и невинных.
Со мной идет Джозеф, надежный и верный товарищ на протяжении многих лет. Он вполне способен стрелять из второго ружья. Меткость его оставляет желать лучшего, но он храбр, и Господь будет с нами».
Следующая запись была последней. Майор дошел до конца четырех дневников.
«Пути Божьи таинственны и неисповедимы, они выше нашего понимания. Он возвышает, он и низвергает. Вместе с Джозефом я, как и повелел мне Господь, спустился в лагерь работорговцев. Мы напали на них, как израильтяне на филистимлян. Поначалу казалось, что мы побеждаем, ибо безбожники побежали от нас Потом Господь в Своей несказанной мудрости покинул нас. Один из неверных кинулся на Джозефа, пока тот перезаряжал ружье, и, хоть я и всадил пулю нападавшему в грудь, он, прежде чем пасть мертвым, пронзил Джозефа своим ужасным копьем.
Я в одиночку продолжал бой во имя Божье, и перед моим гневом работорговцы рассеялись по лесу. Потом один из них обернулся и с расстояния, равного предельной дальнобойности ружья, выстрелил в мою сторону. Пуля попала в бедро.
Не помню, как мне удалось уползти и скрыться прежде, чем работорговцы вернулись, чтобы прикончить меня. Они не пытались гнаться за мной, и я вернулся в укрытие, которое покинул ради схватки. Однако я жестоко ранен и нахожусь в ужасном положении. Мне удалось вырезать из собственного бедра ружейную пулю, но боюсь, что кость сломана и я останусь калекой.
Кроме того, я потерял оба ружья. Одно осталось лежать вместе с Джозефом там, где он упал, другое я не сумел унести с поля битвы, потому что был тяжело ранен. Я послал женщину найти ружья, но работорговцы уже унесли их.
Оставшиеся носильщики, видя мое состояние и понимая, что я не могу им помешать, все до одного разбежались, но предварительно они разграбили лагерь и унесли все ценные вещи, не исключая мой саквояж с медикаментами. Осталась только женщина. Сначала я сердился, когда она пристала к нашему отряду, но теперь я вижу в этом десницу Божью, ибо она, хоть и язычница, после смерти Джозефа своей верностью и преданностью превосходит кого бы то ни было.
Чего стоит человек в этой жестокой стране без ружья и хинина? Не урок ли это для меня и моих потомков, урок, преподанный мне Богом? Может ли белый человек жить здесь? Не останется ли он навсегда чужим и станет ли Африка терпеть его, когда он потеряет оружие и лишится медикаментов?»
Потом — мучительный крик боли:
«О Боже, неужели все было напрасно? Я пришел, чтобы нести Твое слово, но никто меня не слушал. Я пришел, чтобы изменить нравы грешников, но не изменил ничего. Я пришел проложить дорогу христианству, но ни один христианин не последовал за мной. Молю Тебя, Господи, дай мне знак, что я не шел по неверному пути к ложной цели».
Зуга откинулся назад и обеими руками потер глаза. Он был глубоко тронут, и глаза горели не только от усталости.
Фуллера Баллантайна легко было ненавидеть, но трудно презирать.
Робин выбрала место для разговора как нельзя удачнее. Скрытые от посторонних глаз водоемы на реке, подальше от основного лагеря, где никто не сможет их подсмотреть или подслушать. Она выбрала и время — знойный полдень, когда большинство готтентотов и все носильщики крепко спят в тени. Она дала Фуллеру пять капель драгоценного лауданума, чтобы он вел себя тихо, и оставила его на попечение женщины каранга и Юбы, а сама спустилась с холма к Зуге.
За десять дней, прошедших с тех пор, как брат догнал ее, они едва обменялись дюжиной слов. За все это время он ни разу не вернулся в пещеру на холме, и Робин виделась с ним всего один раз, когда спускалась в лагерь за продуктами.
Она послала Юбу вниз с запиской, составленной в самых сжатых выражениях, требуя вернуть оловянный сундучок с бумагами Фуллера, и Зуга сразу же прислал носильщика. Такая поспешность вызвала у Робин подозрения.
Недоверие между ними говорило о том, что отношения брата и сестры быстро ухудшаются. Она понимала, что им с Зугой нужно поговорить и обсудить планы на будущее, пока они еще не поссорились окончательно.
Брат ждал ее, как она и просила, у зеленых водоемов, сидя в крапчатой тени под дикой смоковницей, и курил самокрутку из местного табака. Увидев ее, он вежливо поднялся, но его лицо было сдержанным, а глаза — настороженными.
— Зуга, дорогой, у меня мало времени. — Ласковым словом Робин попыталась уменьшить напряженность, но Зуга лишь сурово кивнул. — Мне нужно возвращаться к отцу. — Она поколебалась. — Мне не хотелось просить тебя подниматься на холм, раз тебе это неприятно. — Она заметила, что зеленые искры в его глазах сразу потеплели, и поспешно продолжила: — Нам нужно решить, что делать дальше. Мы ведь не можем оставаться здесь до бесконечности.
— Что ты предлагаешь?
— Отец чувствует себя гораздо лучше. Я вылечила малярию хинином, а другая болезнь, — тактично умолчала она, — поддается лечению ртутью. Сейчас меня всерьез беспокоит только нога.
— Ты говорила, что он умирает, — ровным голосом напомнил Зуга, и Робин, несмотря на все добрые намерения, не смогла удержаться и ощетинилась.
— Что ж, сожалею, что пришлось тебя разочаровать.
Лицо Зуги застыло, превратившись в красивую бронзовую маску. Она видела, каких усилий ему стоит сдержать гнев, и, когда брат заговорил, его голос звучал хрипло:
— Это недостойно тебя.
— Прости, — согласилась она и глубоко вздохнула. — Зуга, отец заметно поправился. Еда и лекарства, забота и его природная сила сотворили чудеса. Я убеждена, что если отвезти его в цивилизованный мир и доверить опытному хирургу, то мы смогли бы вылечить язвы на ноге и, может быть, даже срослась кость.
Брат долго молчал. Его лицо ничего не выражало, но глаза выдавали борьбу чувств, происходившую в душе. Наконец он заговорил:
— Отец сошел с ума. — Она не ответила. — Ты сможешь исцелить его разум?
— Нет. — Робин покачала головой. — Ему будет все хуже и хуже, но при заботливом уходе в хорошей больнице мы вылечим его тело, и он сможет прожить еще много лет.
— Для чего? — спросил Зуга.
— Ему будет хорошо, может быть, отец будет счастлив.
— И весь мир узнает, что он сумасшедший сифилитик, — тихо продолжал Зуга. — Не будет ли милосерднее оставить легенду незапятнанной? Нет, даже больше, самим укрепить эту легенду, а не тащить обратно несчастное существо, больное и безумное, чтобы над ним потешались многочисленные враги?
— Поэтому ты и поработал над его дневниками? — Голос Робин прозвучал резко, даже для ее собственных ушей.