Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда, на краю русского кладбища мусульманского городка Ленкорань маленький Поликарп впервые усомнился в Боге. Потом это было много раз, но первый раз был сильнее, страшнее всего. Не мог добрый Господь Бог, сотворивший мир для человека, хотеть смерти Танюшки, безгрешной, хорошей Танюшки, не совершившей ничего плохого. Не мог он так ужасно убить Таню, пусть даже там она и войдет в рай.
Но страшное на время отступило — словно Таня выкупила счастье семьи на несколько лет. Мама устроилась уборщицей на бойню, получала деньги и даже мясные обрезки и стала жить с Поликарпом в комнатенке позади загона, где ждали своей участи коровы. Неподходящее место для того, чтобы выращивать детей! Пахло кровью, смертью и тоской, отчаянно мычали все понимавшие животные, но это было все-таки жилье. Свое место на земле, и оно оставалось их, пока мать работала на бойне. Поликарп рос, помогал матери на бойне, прошел курсы ликвидации безграмотности, научился читать и писать. Мать на курсы не пошла, и Поликарп понимал… вернее, чувствовал причину: все, хоть как-то связанное с советскими, вызывало у матери ужас.
Они отстояли службу по Танюше в старой обшарпанной церкви. Поликарпушка старался, как мог, но не вызвал в себе привычной, бывшей раньше любви к Богу и благоговения. Смерть Тани разлучила его с Богом.
А потом… Потом умерла мама. Она умерла не от голода… По правде говоря, она сама не знала, отчего умирает. Вроде бы и худшее позади, и уже можно было жить. А вот слегла и все чахла, худела. Несколько раз ставила свечки, все что-то шептала перед иконами. Поликарп понимал — просит не просто жизни для себя. Просит, чтобы вырастить его, последнего из всех Нечипоренок.
Все спрашивала, помнит ли сын Кубани деревню, отца и деда, братьев и Танюшу. Поликарп и это понимал — хочет, чтобы оставалась память у того, кто остается на земле из всей большой, дружной семьи.
И мать померла. Похоронили ее не как Таню, глубоко, по-настоящему. А Поликарп тогда уехал в «собачьем» ящике в Ростов. Документов у него еще не было, в школе он учиться не хотел, и ничто не держало на месте. Говорили, что в Ростове — жизнь дешевая, хлебная. Может быть, оно было и так, но Поликарп не почувствовал. Большой город обрушивался шумом, суетой, галдежом, толкотней многотысячных скопищ людей.
На работу Поликарпа не брали: маленький, найдутся и другие. На рынке — свои беспризорные. Соединившись в свои шайки, они дружно били чужака, не подпускали подносить вещи или воровать.
Поликарп больше бродил по окрестностям, то помогал копаться в огородах, то воровал. И попался, собирая колоски на колхозном поле в хозяйстве «Ленинский путь».
Да, колоски… Жизнь в лагерях началась с этих колосков. Кто еще помнился Синявому-Поликарпу, так это оперуполномоченный Шадриков.
— Колоски? Ты хочешь сказать, советские уборочные машины оставляют колоски!? Та-ак! Это еще статья 58, пункт 12!
И раздавался страшный смех, как будто скрипят несмазанные ворота или скрипят кобура, сапоги, портупея. Говорили, будто Шадриков потом подался на фронт добровольцем. Одни говорили, что вышел в полковники, другие — что расстрелян за самострел. Кто знает правду? Поликарп хотел бы увидеть Шадрикова — он ведь единственный жив еще среди всех: матери нет уже лет двадцать, Таньки — еще больше, Ванька потерялся, и кто его знает, где он. Посмотреть бы, где Шадриков сейчас?
Вдруг всплыло яркое видение, как наяву: круглая сковорода диаметром метров с десяток, скворчащее синее масло, и сквозь это скворчащее, шипящее, исходящее колючим раскаленным чадом — человеческие голые тела. Тела копошились, их подбрасывало, переворачивало, и притом все тела не поджаривались, не становились покрытыми хрустящей корочкой, а оставались вполне живыми и блестящими. И люди не умирали — двигались, бились, сгибались, сворачивались немыслимыми клубками. В мозгу Поликарпа рос крик, от которого чуть не встали дыбом волосы умирающего. Наплыло из масла лицо с закаченными глазами, распяленный обезумелый рот — он, Шадриков!
Поликарп-Синявый встал, придерживаясь рукой о склизкую стену, зажимая другой колотящееся сердце. Ну, виденьице! А самое худшее — понимал, догадывался Поликарп — что не привиделось ему то, чего нет, а что видел он как раз то, что существует на самом деле, прямо вот сейчас. И костенея от страха, стал шептать Поликарп-Синявый что-то, какую-то просьбу пощадить Шадрикова, не мучить больше, нельзя же так… Кому просьбу? Он не смог бы объяснить.
Вот и она, пещера Мумий, спина не успела просохнуть. Поликарп-Синявый сел, прислонившись к холодной, осклизлой стене.
Слева от него сидел шаман, оскалив желтые зубы, закинув к потолку пещеры круглое азиатское лицо. Синявый скинул ватник, и сквозь тонкое сукно бушлата сразу просочился холод. Теперь безразлично, что холодно, только быстрее бы все кончилось…
Поликарп закрыл глаза, откинул голову, как тот шаман. И тут же повеяло запахом свежего хлеба, и мама — молодая, в цветастом платье, присев от натуги, поставила на стол чугунок, издающий сильный запах щей. Ух ты…
Поле… До горизонта поле, колышутся хлеба под ветром. И через хлеба, по тропинке, идет отец. Неторопливо, основательно. Идет рачительный хозяин. Остановился, посмотрел, что-то сорвал и смял в пальцах.
Поликарп открыл глаза. Была пещера. Был отдаленный запах влаги, камня, глины. Сидел мертвый шаман, давно ставший частью пещеры. Стало вдруг жалко, что никогда уже не ходить по траве, по земле, не пить воды из рек и ручьев, не наполнять глаза немыслимыми красками заката. Вот и окончилась жизнь. Было жалко оконченной жизни, немного жаль было себя, но так… не очень. Цельная, здоровая натура Поликарпа понимала, что уже пора. Пожил, тридцать четыре года оттянул на земле, под солнцем и луной. Отцу и маме меньше, чем ему, а Таня умерла в шесть лет. Грех роптать при таком-то везении…
Поликарп закрыл глаза. Изба. Сидит семья, во главе — старый дед Макар. Встает, делает шаг к Поликарпу, и рассеченное морщинами лицо расходится в улыбке.
— Долгонько ждали мы тебя, внучок…
Опять пещера, мрак и тишина. Каменные своды сверху, закаменевшие трупы налево. Поликарп закрыл глаза, и в этот раз дошел до лавки, до стола навстречу деду. Остальные сидели у стола, улыбались пришедшему. А Поликарп возвратился в пещеру. Снова домой, и обратно. С каждым разом все больше хотелось остаться дома, все меньшее держало в мире.
А кроме того, кто-то еще ждал его там, где все родные. Кто-то еще ждал его, любил, жалел его. Да, жалел! Слово «жалел» было полно для Поликарпа совсем иными смыслами, чем для городского человека, и уж во всяком случае лишено вкуса униженности.
Кто-то могущественный, огромный, очень любил и ждал там, за порогом темноты и страха. Кто-то, имени которого Поликарп не знал. Тот, кому Поликарп давно и прочно разучился молиться. Тот, кого он любил и боялся, против собственного желания. Тот, кого он уже не мог любить и почитать, как любил и почитал в детстве, потому что тот создал Шадрикова, и потому, что по его попущению существовали на земле коммунисты, голод и концентрационные лагеря.