Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из комнаты № 309, куда я постучался, как будто слышался смех. Но скорее всего, это было плодом настороженного воображения, потому что, когда я вошел, никто не смеялся, и все дружелюбно посмотрели на меня, кроме усатого парня, который сидел с сигаретой на подоконнике и выглядел мрачным.
— Вы — Старыгин, — утвердительно объявила одна из девушек, полнолицая и краснощекая, выбежав из-за стола. — Здравствуйте. Ольга Ландау. — Я пожал ее круглую теплую ладошку. — Молодец. Хорошо. Садитесь. Я сейчас.
— Ну, я тронул, — произнес усатый парень, сползая с подоконника.
— Не хочешь дождаться Мамаева побоища? — спросила другая девушка, беспрерывно крутившая телефонный диск.
— Побоище — без меня, — отозвался усатый от двери.
— А что потом? — спросила Ландау. Она сидела на корточках у шкафа и копалась в нижней секции, набитой папками. Парень не ответил, дверь закрылась, снова зажурчал диск, а я впервые осмелился оглядеть комнату, в которую попал.
Кабинетик был маленький и веселенький, с кактусами и кофеваркой на окне. Чувствовалось, что в нем трудятся женщины. Особенно живописными были стены, на стене слева были веером расклеены портреты кинозвезд, вырезанные из польского «Экрана». Почти всю правую стену занимал огромный и яркий рекламный плакат заграничного фильма. «Kozerog» — прочел я первое слово, потом разгадал другое: «Pestchanaya» — и понял свою ошибку. Конечно же, речь шла об отечественном «Козероге над Песчаной улицей» Антона Ионовича Щегла.
Больше ничего я рассмотреть не успел, потому что Оля Ландау выпрямилась, и в руках у нее я узнал свой сценарий в мерзкой, блекло-синей папке скоросшивателя.
— Побежали! — скомандовала она. — Антон Ионович может улетучиться в любую минуту. Логинов придет — пусть сидит, для Швеца меня нет, — наказала Оля девушке у телефона. Она уже стояла у двери с моей папкой под локтем. — Бежим, бежим скорее!
И мы побежали. Действительно побежали, в прямом смысле слова! «Ну, я побежал», — говорят у нас обычно в институте и медленным шагом спускаются в вестибюль, перекуривают с встречным сигарету-другую… Тут я едва поспевал за Олей, оказавшейся, несмотря на полноту, очень прыткой.
Мы нырнули в какую-то неожиданную фанерную дверку, оказались на обшарпанной лестнице с черными трубами, мелькнул справа склад, где на антресолях громоздились прожекторы, а в очень широком коридоре без окон и дверей нас чуть не сбил электрокар, везущий русскую печку. Потом Оля, заглянув в окованную дверь, за которой что-то стрекотало, произнесла слова, похожие на пароль, а именно:
— Тают белые снега? — и получила ответ, видимо, утвердительный, потому что, обернувшись, выдохнула: — Успели! — и за руку ввела меня в соседнюю дверь, в темноту.
И тут я услышал громкий и жесткий крик, от которого невольно похолодел:
— Резать!.. Ре-езать!
4
Не помню, как меня запихнули в кресло, я сидел где-то с краю в последних рядах, потирая ушибленную впотьмах коленку, — а голос продолжал негодовать и требовать крови…
— Антон Ионыч смотрит материал молодого режиссера, — шепотом пояснила Ландау и скользнула к пульту, где что-то светилось и откуда (я не смел оглянуться) исходил негодующий голос:
— Резать! Резать!..
На экране шла какая-то безобразно исцарапанная пленка. Девушка с очень знакомым лицом медленно ехала на велосипеде, и ее временами густо перекрывали то волнистые линии, то цифры. Ехала она довольно долго.
— Резать, — убежденно повторил голос.
— Зарезана до предела, — ответил кто-то с тоской.
— Антон Ионыч, — пробасили за моей спиной. — Она, понимаете, Прасковья, должна махнуть Павлу рукой…
— Что? Какая Прасковья?
— Героиня, вот эта…
— Кому должна? Чем? Ерунда! — безжалостно отвечал Антон Ионыч. — Отрежьте руку. Ее, этой самой, как ее, черт… Прасковьи.
— …должно, быть в пять раз меньше! В десять! Знак! Блик! Зритель уже заснул. Вы что, не видите, что зритель уже заснул? — воскликнул Антон Ионыч.
Я вздрогнул, потому что единственным зрителем в зале был я. Я даже пошевелился в кресле, дабы не возникло сомнений, что я вовсе не спал, а во все глаза глядел это странное кино.
— Почему она вообще — Прасковья? — помолчав, прибавил Антон Ионыч. — Незапоминающееся имя, клянусь вам. Не мешайте смотреть, — сердито заключил Антон Ионыч, хотя никто его не перебивал.
За моей спиной тяжко вздохнули. А на экране тем временем происходили вещи совершенно удивительные. Героиня Прасковья, которую за что-то невзлюбил Антон Ионыч, спорила с неизвестным бородачом, но говорил один бородач, а несчастная Прасковья только разевала рот, и бородач терпеливо ждал, когда она закончит свой немой, но судя по всему, резкий монолог. Я приготовился услышать новый разнос, но Антон Ионыч, вопреки моему ожиданию, молчал.
— Вот это — изящно, — молвил он наконец. — Сразу видно: актрисе есть что играть. Раз, два, три, четыре… — вдруг начал считать Антон Ионыч вслед уходящей Прасковье, потом случилось совсем чудное: он запел. — На-ри-ра-ра… — увлеченно напевал Антон Ионыч, а Прасковья уходила вдаль. — На-ри-ра… Повернулась! — воскликнул Антон Ионьи, и героиня действительно обернулась. — Здесь — резать.
Махнув внутренне рукой, я не пытался больше ничего понять. Меж тем по экрану куда-то побежало множество ног в сапогах, преобразившись с отъездом аппарата в людей, волокущих под дождем брезент, причем ноги начинали бежать несколько раз, с одного и того же места. Бас объяснил, что брезент отберут по Прасковье. Антон Ионыч согласился, заметив, однако, что ноги нужно резать. Потом зажегся свет, и я увидел, что зал облицован тысячью довоенных матерчатых абажуров.
Все оглянулись назад, я тоже. Возле пульта сидели женщина в белом халате, парень в очках, сбоку от них Оля Ландау, а посередине — Антон Ионович Щегол, которого я сразу узнал по «Кинопанораме».
Еще тогда, у телевизора, я заметил, что Антон Ионыч и правда похож на какую-то птицу, но теперь я твердо убедился, что птица эта — орел, как бы ни шло это вразрез с несерьезной фамилией Антона Ионыча. Да, он был пожилым орлом, увековеченным в камне, — так значительно было его лицо с непомерным носом; волосы седыми перьями торчали на затылке, а глаза даже за стеклами очков горели истинно орлиным вдохновением — при этом глядели они прямо на меня. Я оторопел. Но тут Антон Ионыч как бы очнулся, и я с облегчением понял, что глядел он не на меня, а сквозь меня, в пустоту.
— Жаль, — проговорил Антон Ионыч, и в каменные черты его вернулась жизнь. — Жаль, юные друзья, что мы ленивы и нелюбопытны. Да, нелюбопытны! — возвысил он голос, вставая, и я с удивлением обнаружил, что одет Антон Ионыч совсем не по-орлиному, в куцый джинсовый костюмчик. — Ибо если бы вы полюбопытствовали, что пишет по поводу монтажа Евтихиан Михеев (при этом имени все как-то мигом заскучали), мы не спорили бы сегодня о длиннотах. Когда ваш покорный слуга делал одну картину, вам ее, конечно, во ВГИКе не показывали… Но не в этом суть… ее могли бить за что угодно, но, простите — режиссер не ленился работать ножницами! Да! — решительно тряхнул Антон Ионыч головой, на секунду задумался, и снова орлиное вдохновение озарило его лицо: — Запомните — ритм, ритм и ритм; и если актеру нечего играть — резать, резать и резать! Это не я вам говорю, это вам Евтихиан Михеев говорит. Машина пришла? — неожиданным образом заключил Антон Ионыч свою речь.