Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этой идее – одно достоинство нашей трагедии; другое заключается в характеристике ее трех героев – Филоктета, Неоптолема и Одиссея. О них было сказано в предыдущей главе, по мере того как вступали в действие составляющие их черты; все же кое-что осталось недосказанным.
Сам Филоктет нас не задержит. Детски-доверчивый, детски-нежный к своим друзьям, он в то же время до крайности непримирим в своих отношениях к обидчикам-врагам; обеими этими чертами он напоминает другого героя Софокла, тоже творение его глубокой старости, – Эдипа Колонского. Разделяет он с ним и еще одну черту – у обоих этот характер выработался под влиянием тяжких страданий, превзошедших своими размерами размеры их вины, поскольку о таковой могла быть речь.
О Неоптолеме как носителе идеи правды сказано достаточно; как таковой, он прямой продолжатель своего отца, но ему недостает его силы. Почему недостает? Интересна у Софокла эта концепция героя-сына; наш Неоптолем, сын Геракла Гилл в «Трахинянках», сын Аянта Еврисак в трагедии того же имени – они все честны и прямодушны, но все несколько надломлены, если их сравнить с их отцами. В намеренности этой характеристики не может быть сомнений, раз она так исправно повторена; но как ее объяснить? Тем ли, что сама природа, достигши вершины силы в лице их отцов, должна была допустить этот отлив в сыновьях? Или тем, что нежность матерей: Деидамии, Деяниры, Текмессы – смягчила унаследованную от отцов крутость? Какова бы ни была причина – факт налицо, и этот факт свидетельствует о той же поразительной вдумчивости и поэта и античности вообще в вопросах наследственности и «филономизма», в которой нам не раз приходится убеждаться.
Третий, Одиссей, по размерам своей роли уступает тем двум; но для историка морали он едва ли не самый интересный из всех. Для поэта это одна из самых обычных и излюбленных фигур. Его в общей сложности светлый образ, написанный Гомером, уже в эпическом цикле успел померкнуть; что же касается Софокла, то, пробегая потерянные драмы троянского цикла – они все, надо полагать, предшествовали почти предсмертному «Филоктету», – мы поражаемся теми злодеяниями, которые он не усомнился ему приписать. Коварный похититель Ифигении в трагедии того же имени, виновник неправого суда над соратником в черных трагедиях, посвященных Паламеду, безжалостный палач малолетнего Астианакта в «Поликсене» – и он же красноречивый оратор правды в «Посольстве о Елене», он же благородный противник Аянта в знакомой нам драме его смерти! Как примирить эти противоречия? Он сам их примиряет в словах, в которых он, отвечая на упреки Филоктета, дает и нам ключи к пониманию его души. Ты называешь меня злодеем? Да, пожалуй:
Где в таковых нужда,
Там я таков; где правда мощь дарует,
Там не найдешь ты праведней меня.
Всегда и всюду мне мила – победа.
Он весь подчинил себя своей цели и в преследовании этой цели будет, смотря по обстоятельствам, либо сознательно добродетельным, либо сознательно порочным; а это – не есть ли это именно добродетель в высшем смысле слова для тех, кто выводит добродетель из сознательности? Можно легко себе представить весь соблазн, который эта мысль в себе таила не только для софистов, но и для Сократа, и для Платона в раннюю эпоху его сократических исканий. Сошлюсь вторично на любопытный памятник этих исканий, на «Гиппия меньшего», с его сравнительной характеристикой Одиссея и Ахилла. Разве хороший бегун перестает быть хорошим бегуном оттого, что он добровольно и сознательно, ради высших целей, замедляет свой бег? И разве добродетельный человек теряет свою добродетельность, если он по таким же соображениям добровольно и сознательно поступает порочно? «Не могу с тобой в этом согласиться», – отвечает Гиппий. «И я не могу, – говорит ему Сократ, – но пока что Логос так велит. И вот я скитаюсь, мысля об этом, и не могу прийти к окончательному решению. И что я скитаюсь и другие такие же неучи, в этом ничего удивительного нет. Но если и вы, мудрецы, будете скитаться – в этом горе также и для нас; ведь это значит, что даже обратившись к вам мы не найдем отдыха в своих скитаниях». Обыкновенно здесь видят образчик «сократовской иронии»; но не естественнее ли будет рассматривать эти слова как честное признание истомленной тщетными поисками души? Во всяком случае мне кажется, что «Филоктет» и «Гиппий» взаимно освещают друг друга; а это, конечно, еще более должно усилить наш интерес к этой трагедии.
* * *
Всё же условности имеются и в ней, и их мы, разумеется, должны учесть. Из них первая – оракул об условиях взятия Трои. С нею примириться нетрудно: значение оракула не метафизическое, а психологическое. Другими словами: даже не веря в правдивость этого оракула, мы тем не менее понимаем всю трагедию, и ее действие развивается вполне естественно из вполне естественного факта, что в эту правдивость верили и Одиссей и Неоптолем. Вера, что без Филоктета и его лука Трои не взять, заставляет их прийти за ним; это вполне естественно, совершенно независимо от вопроса, было ли его участие действительно необходимо. Вера, что его приход должен быть добровольным, заставляет Одиссея придумывать одну интригу за другой; и это столь же естественно по той же причине.
Вторая условность – вмешательство Геракла. Это уже не тот «закон двойного зрения», действие которого мы усмотрели в «Аянте»: небесная причинность стоит не параллельно с земной, она вторгается в нее. Но зато она – не более как материализованный психологический двигатель. Так, у Гомера Афина спускается к разгневанному Ахиллу и схватывает его за русые кудри в ту минуту, когда он с мечом в руке хочет устремиться против Агамемнона («Илиада»). Поэту так легко было сказать: «Благоразумие удержало Ахилла от исполнения его безрассудной мысли…»; будем ли мы его винить за то, что он отвлеченное благоразумие Ахилла заменил прекрасной живой фигурой девы Афины?
А впрочем, нужны ли все эти рассуждения для того, чтобы понять трагедию? Нужно ли оправдывать ее на почве рационализма? Лучше, думается мне, оправдать ее на почве красоты и для этого уверовать на минуту в суровый рок, нависший над обреченной Троей, и в трагический образ страдальца-героя, обретшего бессмертие своими многотрудными подвигами и указавшего также и своим последователям ту же стезю восходящей жизни.
VII. Трагедия возмездия. «Электра»