Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так он бессмысленно, безмысленно сидел, и вдруг обожгла его мысль, которая не приходила раньше в голову. Она не просто от него ушла, а от него освободилась, и вместо боли, которую он себе в Нине воображал, она испытала сейчас скорее облегчение, и Камлаев для нее стал уже не живым человеком, а призраком из прошлого. Пока что он — отрезанный ломоть, но скоро обратится во все более бледнеющую тень былой любви (их знакомство под мелькание Артуровых кадров из кинопленок 20—30-х годов, Коктебель, Старый Крым, иссохшее Древо жизни, которое не плодоносит две тысячи лет, ощущение камлаевских «сильных» рук, все слабеющее, все более походящее на послевкусие, на вкус той прозрачной, клейкой смолки с вишневых деревьев, который и вкусом-то назвать нельзя, ни сладеньким, ни кислым, настолько он слаб, почти неразличим). Он станет (и этот механизм необратимого превращения уже запущен) еще одним персонажем в коротенькой галерее тех мужских интересных лиц, которые чем-либо взволновали и когда-то задели Нину. Он станет всего лишь одним из прежних ее мужчин, при случайной встрече с которыми она испытает разве что неловкость и покорно отправит повинность дежурного, состоящую из двух-трех обязательных слов разговора. И со временем он будет значить для нее не больше, чем первый ее супруг, Усицкий, о котором она теперь только то могла сказать, что был он «смазливый и неживой». С какой-то снисходительной (по отношению к самой себе тогдашней — несмышленой, маленькой Нине) улыбкой она могла припомнить его «резко оригинальную физиономию», разлет соблазнительных девичьих бровей, свою наивную, по-детски честную в него влюбленность (сродни подростковой влюбленности в смазливую мордашку женоподобной кинозвезды), и это было все, что Нина без усилия способна вспомнить об Усицком. И Камлаева ждет такая же участь.
Он почему-то ни на секунду не задумывался о том, что в Нине столько силы, воли и презрения к ленивым, безвольным слабакам, что она вполне способна жить и одна, независимо от него, Камлаева, для самой себя, самостоятельно. И совсем не руины в Нининой жизни сейчас, не остывшее пепелище, не кладбищенская тоска, а просто временная пустыня, промежуточное затишье, и на этой пустой, ничейной земле поведется спокойное, неторопливое приготовление к новой любви, к новому мужчине. Она более чем имеет на это право. Ей немногим больше тридцати, она похожа на девочку, и это он, Камлаев, а вовсе не она не может, не имеет ни времени, ни сил двигаться дальше. И там, где для него все кончилось, для Нины — лишь маленькая неприятность, и она очень скоро это поймет. А может быть, и уже поняла. А может быть, она все поняла уже в ту ночь в четырехзвездочном Tamina, когда в отсутствие Камлаева подхватила свой кофр и уехала на вокзал, села в поезд на Цюрих?..
Но эта мысль о Нининой освобожденности сама как будто вытеснялась совершенно другими страхами, до мучительности нехорошими предчувствиями, и вот уже блажилось, что с Ниной что-то случилось, такое гнусное, такое оскорбительное, что даже и представить это было нельзя. И он лихорадочно спешил угадать, где Нина сейчас и что с ней происходит. Воображение угодливо подбрасывало отвратительные в своей банальности несчастья. Какой-нибудь подросток со стеклянными глазами и желтой кожей. Наркоман, изнывающий в предвкушении золотого укола. Поджидающий в подворотне и бьющий тяжелым ботинком в пах. Грузовик, сминающий автомобиль, который вылетел на встречную… Три животных мужского пола, колесящих по ночной Москве на тонированной «девятке», разорванное нижнее белье, кровоподтеки и ссадины на внутренней стороне бедер… Предположения-уроды, догадки-ублюдки проносились в его мозгу со скоростью звука. Ни во что из этого он всерьез не верил, но могла она заболеть, что-то было не так с Нининым нутром, яичниками, маткой (профессора говорили о возможных осложнениях), и Камлаев, насилуя память, суматошно перебирал медицинские термины из истории Нининой болезни и старался определить, что скрывается за каждым из них и насколько это может быть серьезно. Тут, конечно, он путался, ничего не понимал, и от этого еще острее был необъяснимый страх, рационально не оправданный ничем, но от того не менее неотразимый. Ему мерещился пожар в Нинином нутре, нагноение, опухоль, воспалительные процессы, неотложная операция и все то, что называлось «осложнениями по женской части». Ему мерещились лихорадка, побелевшее, оплывающее, как свеча, лицо, укоризненные, как у раненой антилопы, глаза, страдальческие и не знающие, откуда ждать помощи… Есть хоть кто-то сейчас рядом с ней? Хоть Наташа, хоть Вера Грязнова, она, кажется, хороший врач, пусть будет рядом с ней, так лучше, а то мало ли что. А Наташа, о, господи, позвонить ей надо было еще вечность назад. Камлаев дернул из кармана пластину мобильника, зашарил в телефонном справочнике, набрал и получил в ответ сто раз обрыдшее «абонент недоступен, попробуйте перезвонить позднее».
Тут он заслышал внизу скрежетание, визг; толкнув внизу входную дверь, кто-то вверх поднимался одышливо, тяжело. Та тетка с запаянными в линзы очков подозрительными глазами, которая впустила его сюда. Поравнявшись с ним, оглядела с головы до ног: он действительно имел вид странный, если прямо не сказать идиотский — высокий, поджарый мужчина «представительной наружности», лет сорока пяти на вид, осанистый, импозантный, с частой сединой в слегка вьющихся волосах. Этот облик его и «прикид» так откровенно не вязались с его «положением», с вот этим подростковым прозябанием в подъезде, с воровским подкарауливанием…
— Вы кого поджидаете-то? — снизошла вдруг к его страданиям тетка. — Ну, из какой хоть квартиры? А… этих нет… третий день уже нет женщины той… И с тех пор не появлялась. Да точно, я вам говорю. Тут снимали какие-то, парой, уж не знаю, женатые или нет, а потом уехали, а неделю назад заявилась она… ну, хозяйка, ведь Ниной зовут? Точно не было ее, ни вчера, ни сегодня, три дня… Ну, это уж, милый мой, она мне не докладывала — куда, да зачем, да когда. Как уезжала — нет, не видела. А ты кто ей будешь-то, а, милый друг?..
Но Камлаев, уже сбегая по лестнице, лишь махнул рукой.
«Плод нельзя оставлять» — слова той красивой, строгой врачихи как будто горели на исподе лба, отравляли, обездвиживали. Она никому ни о чем не сказала, даже верной Наташе, которая звонила по десять раз на дню, потому что Наташин ответ был заранее известен. Наверняка ведь скажет тоже, что с природой сражаться бессмысленно, что такова судьба. «Остается лишь принять приговор и позаботиться о себе». Ей не оставили ничего, ей не позволили даже сходить с ума от тревоги и неопределенности. Ее с самого начала поставили перед фактом, на нее опрокинули данность. «Нет» значит «нет». И какое-то время, счет которому она потеряла, она сидела в кресле с ногами и не двигалась, оглушенная, оцепеневшая. Больше некуда было жить: как раз ее живая, оплодотворенная после стольких безуспешых лет яйцеклетка, что составляла весь смысл ее нынешнего существования, и была отнята у нее и объявлена убийцей, зараженной, разрушающей… (Как могла она в тот день не понять того, что это случилось, произошло, в тот день, когда они последний раз с Матвеем…) И все эти дни, недели, осчастливленная той кошмарной тошнотой, влюбленная в бензиновый запах, она и представить себе не могла, что происходит там с зародышем и насколько они вдвоем близки к гибели. Почему, ну почему, Господи, ты допускаешь такое? Разве может такое быть, чтобы тело женщины, все ее существо вдруг начало противиться рождению в нем новой жизни? И она ненавидела собственное тело, мерзкое тело, эгоистичное тело, самовлюбленное, бездушное, раз это тело отторгало то, что как раз и давало его существованию смысл. А потом, когда ненависть эта слабела, она себе говорила, что не верит никому. Она не верит врачам и не поверит Наташе, как только та скажет, что Нине, конечно же, нужно во всем слушать врачей. Разве может быть такое, да и где это видано — чтобы мать и ребенок, женщина и зародыш вступали друг с другом в смертельную вражду? В то, что женщина, в которой не осталось ничего человеческого, может стать убийцей своего ребенка, еще верилось, а вот в то, что младенец, безгрешный и невинный, сам обреченный на погибель, может стать убийцей носящей его под сердцем матери — нет, нет и еще раз нет. Но и здесь она предвидела тот единственный ответ, который могут дать ей и врачи, и Наташа: «Да это сплошь и рядом…»