Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ван отстоит от Габриеля еще дальше, чем Ким. Он ни с кем особенно не разговаривает и лишь приветливо улыбается при встрече: примерно так же улыбался Мао Цзэдун с двух десятков плакатов, составляющих целый раздел в альбоме «Агитационное искусство Китая». Габриель тщетно пытался продать этот альбом на протяжении двух лет, даже скидка в тридцать процентов никого не прельстила. Теперь он подумывает о пятидесяти. Но и такая существенная и где-то оскорбительная уценка никак не отразится на Великом Кормчем, он будет улыбаться по-прежнему, ведь китайцы улыбаются всегда, Ван — не исключение. Эта его бутафорская улыбка, — такая же плоская, как и лицо, как любая из страниц «Агитационного искусства Китая», — делает общение невозможным. А самого Вана превращает в бумажного клона Мао, только без традиционных красных петлиц на кителе и без кепки со звездой. Клон может быть вырезан из чего угодно, включая листки из дневника Птицелова, — те, на Которых доминируют слова «надрез», «красный» и «пятно». Те, на которых доверчивость слепой девушки оказалась наказанной самым жестоким, бесчеловечным образом.
Бедняга Габриель, он чересчур зависит от своего воображения: сначала он вызвал к жизни несравненную Чус Портильо и ее поездки в Валенсию, затем — преподавателя по испанскому за 55 евро в час, теперь пришел черед Вана, почему-то оказавшегося бумажным. Отныне Габриель так и называет его про себя: «бумажный Ван». А апеллировать к бумаге можно лишь в том случае, если ты писатель.
Но Габриель не писатель.
Исхода из этого апелляции к Васко выглядят предпочтительнее. Она, по крайней мере, объемна. Такое себе 3D-изображение человека (сравнения с манекеном 3D-проекция не отменяет) — Васко, Васко, Габриель возвращается к Васко, снова и снова. Он не влюблен в нее, ему больше не хочется спеть ей песенку и прижать к груди. И вечно стоять под плющом в надежде, что она рано или поздно обратит на него внимание, Габриель не намерен. Тогда зачем тратить время на манекен, на его острую, но абсолютно бесполезную красоту?
В отличие от всех остальных и частично от Габриеля времени у Васко навалом. Ничем не заполненные утренние часы в кресле-качалке, еще более длинные дневные; о вечерах и ночах Васко Габриелю неизвестно ничего, но вряд ли они так уж кардинально отличаются от утра и дня.
* * *
Теперь и не вспомнить, когда именно Габриелю пришла в голову мысль, распугавшая все остальные мысли; одно достоверно — мысль эта не выглядела рыбой на манер ситцевой оранды и цихлиды-попугая. Скорее, она была похожа на водоросли, целую колонию водорослей. Совершенно безобидные на первый взгляд, они таят в себе опасность, горе тому, кто по неосторожности запутается в них. Гибкие и эластичные, но в то же время крепкие, они моментально обхватывают незащищенные части тела, стреножат по рукам и ногам. Инстинктивное сопротивление и желание избавиться от пут лишь усугубляет дело. Габриель и сам не заметил, как оказался заложником колонии, и каждая из самых маленьких ее составляющих подает ему внятный сигнал:
«Расскажи о дневнике».
Спустя непродолжительное время сигнал трансформируется и звучит примерно следующим образом: «Расскажи ей дневник».
«Ей» — значит Васко. Не обремененному никакими отношениями, праздному существу.
«Рассказать дневник» — значит рассказать историю Птицелова и его жертв и навсегда избавиться от нее. От той печальной зависимости, которая разъедает душу и отравляет жизнь в зимние месяцы. Но может неожиданно дать знать о себе и в другое время года — если Габриель не будет осмотрителен.
«Расскажи ей дневник. Ты устал от него, устал. Ты волок его на себе двадцать лет, разве этого не достаточно?»
Вполне достаточно. Не так давно у Габриеля был шанс отвязаться от дневника, всучить его маленькому засранцу Пепе, а он, дурак, представившийся шанс не использовал. Прохлопал. Прощелкал. Второй такой ошибки он не совершит.
Тем более что в случае с Санта-Муэрте принцип сработал. Габриель то и дело проверяет себя, спускается в подвалы своей души, поднимается на чердак. В подвале, напоминающем архив какой-то редакции, свалено огромное количество пыльных папок со статьями на самые разнообразные темы; вырезку о трагедии, произошедшей в бедных кварталах Мехико, не сразу и найдешь. А найдя, не слишком удивишься, просто примешь к сведению — как принимаешь к сведению сообщения о терактах, войнах, наводнениях, землетрясениях, цунами, эпидемиях птичьего гриппа и ящура, и прочих бедствиях, которые преследуют человечество. Происходящие то тут, то там катастрофы так глобальны, что квелая побасенка о Санта-Муэрте (с одной жертвой вместо трехсот или трех с половиной тысяч) автоматически перемещается в рубрику «Курьезы».
Курьезной выглядит и тетка-Соледад, обитающая на чердаке. Воспоминания о ней теперь отрывочны и не вызывают у Габриеля никаких эмоций. Да, у него когда-то была тетка, крайне антипатичная особа, видевшая во всем проявления человеческой гнусности. Своих родственников она не жаловала, и родственники платили ей той же монетой. И никто не проронил ни единой слезинки, когда она умерла.
Кстати, как она умерла?
Неизвестно, связь между Соледад и остальными прервалась задолго до ее смерти, и черт с ней, что думать о людях, не принесших тебе добра?
Габриель и не думает.
Гораздо больше его волнует, как рассказать дневник Птицелова Васко — в подробностях и без неприятных для себя последствий. Не мешало бы приручить манекен, но хочет ли этого он сам, боится ли, а может, пребывает в тихой ярости от факта, что кто-то покусился на его личное пространство? G этим не все ясно, как и с личным пространством. По одним данным, оно составляет метр, отделяющий собеседников друг от друга, по другим — полметра; Габриель начинает с метра. И начинает с предыстории. Но не реальной, вместившей в себя целое двадцатилетие из жизни мальчика-птицы, так и оставшегося висеть на руке Птицелова, — выдуманной от начала до конца. В предыстории он снова предстает радиоастрономом в прошлом, продавцом книг в настоящем и писателем в будущем. Человеком нежной и трепетной души, который любит ласку и сам ласкает. Неутомимым путешественником, объездившим полмира и способным выкатить целый список достопримечательностей на любую из букв алфавита, включая малоупотребительную «уве добле». Собственно, с «уве добле» все и начинается. В один из понедельников Габриель не занимает, как обычно, место за своим столиком с веснушчатой орхидеей, а, прихватив стул, устраивается в метре от Васко, на границе ее личного пространства. Сидеть на стуле, оторванном от стола, не слишком-то удобно: куда деть руки, куда засунуть ноги? Вот если бы у него в руках была гитара, как у tocaor[49]или он разжился бы педальной арфой; на худой конец подошли бы книга или газета, которые его отец читал кубинским торседорес. Но ничего этого нет, и Габриель выходит из положения, скрестив руки на груди и забросив ногу на ногу.
— Привет, Васко! — нежно, как и положено человеку трепетной души, говорит он. — Как прошел уик-энд?