Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Искусство есть Адъ. По безсчетнымъ кругамъ Ада можетъ пройти, не погибнувъ, только тотъ, у кого есть спутникъ, учитель и руководительная мечта о Той, которая поведетъ туда, куда не смѣетъ войти и учитель…
Не знать мѣры въ великомъ, хоть твой земной предѣлъ и безмѣрно малъ, – божественно.
Вся суть критской поэмы: "Слезы на глазахъ, но сквозь слезы – Солнце, Солнце! Ликомъ ея – «Ты – еси» – пронзило стрѣлою".
Въ силу того, что всякое художественное твореніе имѣетъ въ себѣ вымыселъ, – откровеніе, явленное милостію премірной Дѣвы герою, носитъ для насъ меональный характеръ. Но отъ этого откровеніе нимало не страдаетъ: поэзія философичнѣе и серьезнѣе исторіи: «Поэзія говоритъ болѣе объ общемъ, исторія же объ единичномъ» (Аристотель, "Поэтика"). Но для того, чтобы оно носило меональный, а не укональный характеръ, намъ слѣдовало бы многое повѣдать читающему. Для современнаго читателя въ поэмѣ сложны не только слогъ и содержаніе, но и меональность откровенія Дѣвы. Что же такое «меонъ»? Обратимся къ замѣчательной книгѣ С.Булгакова "Свѣтъ невечерній": "Меонъ какъ возможность возможностей есть всеобщая матерь бытія, чрезъ ложесна коей проходитъ всякое бытіе (недаромъ же къ помощи μη прибѣгаютъ даже такіе поборники универсальной дедукціи всего бытія, какъ Гегель, а равно и Когенъ съ его ученіемъ о "чистомъ происхожденіи"). Меону принадлежитъ поэтому всё богатство и вся полнота бытія, хотя и потенціальнаго, невыявленнаго. О нёмъ какъ о небытіи можно говорить поэтому лишь въ отношеніи къ уже проявленному бытію, но отнюдь не въ смыслѣ пустоты, отсутствія бытія. Нѣчто есть, меонъ существуетъ, и между ничто и нѣчто лежитъ несравненно большая пропасть, нежели между нѣчто и что, подобно тому какъ большая пропасть отдѣляетъ безплодіе отъ беременности, нежели беременность отъ рожденія. Меонъ есть беременность, уконъ (ουκ öv) – безплодіе. Чтобы изъ небытія могло возникнуть нѣкое что, уконъ долженъ стать меономъ, преодолѣть свою пустоту, освободиться отъ своего безплодія». – Откровеніе Дѣвы меонально, но оно же и реально, ибо существуетъ не только какъ идея, но и какъ путь, ведущій къ своимъ стезямъ, какъ путеводная звѣзда.
Написанное (и имѣющее быть написаннымъ впослѣдствіи) есть символизмъ и романтизмъ (этѣ направленія изящной словесности – несмотря на разницу временную – тяготѣютъ другъ къ другу и взаимоблизки). – Прошу не прибавлять къ упомянутымъ направленьямъ литературнымъ античныя приставки «постъ-», «нео-» и тѣмъ паче ихъ совмѣстно (отъ, скажемъ, какого-нибудь «постнеоромантизма» не рябитъ въ глазахъ только у комментатора). Что есть символизмъ? Объ этомъ хорошо сказали сами символисты и ихъ современники: «постиженіе міра иными, не разсудочными путями» (Брюсовъ); «тайнопись неизреченнаго» и попытка узрѣть за внѣшнимъ «мистически прозреваемую сущность» (Вяч. Ивановъ). Символизмъ[82], но много болѣе антропоцентрическій и религіозный (религія здѣсь=глубина, религіозное измѣреніе – еще одно измѣреніе: вглубь), чѣмъ въ цѣломъ символизмъ Серебрянаго вѣка, стоящій, «подъ знакомъ космоса, а не Логоса. Поэтому космосъ поглощаетъ у нихъ личность; А. Бѣлый даже самъ говорилъ про себя, что у него нѣтъ личности. Въ ренессансѣ былъ элементъ антиперсоналистическій. Языческій космизмъ, хотя и въ очень преображенной формѣ, преобладалъ надъ христіанскимъ персонализмомъ» (Бердяевъ, «Русская идея»). Это связано съ фигурой М., гностицизмомъ, съ его акосмизмомъ и – какъ слѣдствіе – особымъ пониманіемъ сущаго (въ частности, съ парадоксальнымъ пониманіемъ природы въ поэмѣ).
Комментаріи необходимы по двумъ причинамъ: современному читателю надобно многое объяснить, дабы моя книга не стала критскимъ лабиринтомъ, но и безъ того отъ читателя требуются рѣдчайшія нынѣ качества; я не желаю, чтобы комментаторы комментировали мои тексты, искажая и дѣля, членя изначальное единство написаннаго. Предрекаю читателю: всё сказанное комментаторомъ будетъ или ложью или полу-ложью (что еще опаснѣе лжи, ибо выглядитъ правдоподобно). – Оцѣнка прорыва сквозь время, что въ сферѣ языка значитъ: писать, вбирая представляющееся автору лучшимъ изъ разныхъ временъ, не будучи ограниченнымъ однимъ временемъ, одною эпохою, какъ въ ЛЮБЫХЪ случаяхъ, – не можетъ быть ни понято, ни принято – со стороны подобныхъ подъ-Іалдаваофомъ-бытующихъ, пассивныхъ созданій, многоученыхъ – и въ лучшемъ случаѣ – въ рамкахъ сей пассивности; равно какъ понять: есть исходы изъ пассивности – не только въ мышленіи, но и въ личной судьбѣ; есть кое-что несравнимо важнѣе цѣльности средства описанія – языка: личная судьба, порою могущая быть цѣльною только милостію синтеза того, что представляется наилучшимъ самому творцу, или автору, и творческой его переработки, наслаиваемой на свое, трижды свое[83]. – Какъ говаривалъ Г.Ивановъ: "Инстинктъ великое дѣло – у людей антитворческихъ есть свой особый инстинктъ, развитый чрезвычайно, какъ нюхъ у собакъ. Инстинктомъ они сейчасъ же чуютъ голосъ подлиннаго искусства и сейчасъ же враждебно на него настораживаются. Сирины въ этомъ смыслѣ безконечно счастливѣе Фельзеновъ – у первыхъ всюду инстинктивные друзья, у вторыхъ повсюду инстинктивные вѣковѣчные враги". Или – словами Беме, обращенными къ своему недругу Б. Тилькену: «Послушай, пасквилянтъ! Если ты владѣешь искусствомъ этого міра, то я владѣю искусствомъ божественнаго мiра: ты изучилъ свое, а мое есть даръ милости божьей».
Если вы пыхтите, когда мыслите, то не переносите пыхтѣнія вашихъ тяжелодумій на мой символизмъ, которому девизомъ всегда служили слова Ницше: «Заратустра плясунъ. Заратустра легкій… всегда готовый къ полету… готовый и проворный, блаженно-легкоготовый… любящій прыжки и впередъ, и въ сторону…». Шопенгауэровскимъ пессимизмомъ отрезавшійся отъ обидно яснаго оптимизма позитивистическихъ квартирокъ, стихами Соловьева пропѣвшій о зарѣ, учившійся афоризму у Ницше, а академическому дебату у гносеологовъ, сидѣвшій въ чаду лабораторій и дравшійся съ желтой прессою, я – ни шопенгауэріанецъ, ни соловьистъ, ни ницшеанецъ, менѣе всего «истъ» и «анецъ», пока не усвоенъ стержень моего мировоззрительнаго ритма, бойтесь полемики со мной; всегда могу укусить со стороны вполнѣ неожиданной; и, укусивъ, доказать по пунктамъ (гносеологически), что я поступилъ не вопреки міровоззрѣнію своему, а на основаніи его данныхъ, ибо міровоззрѣніе мое для васъ весьма туманная штука: оно ни монизмъ, ни дуализмъ, ни плюрализмъ, а плюро-дуо-монизмъ, то есть пространственная фигура, имѣющая одну вершину, многія основанія и явно совмѣщающая въ проблемѣ имманентности антиномію дуализма, но – преодоленнаго въ конкретный монизмъ». (А. Бѣлый. На рубежѣ двухъ столѣтій).
Задачей было здѣсь: добиться такого слова, которое претворилось бы (словами В. П. Зинченко изъ «Живого времени…», сказанными о поэзіи О.Мандельштама) – въ «плугъ, взрывающій время такъ, что глубинные пласты времени оказываются сверху. Тогда, по словамъ поэта, можетъ даже впервые родиться вчерашній день», чтобы почившій многотысячелетней древности Критъ ожилъ, играя тысячью искрящихся на критскомъ Солнцѣ красокъ, сохранивъ дыханіе – не жизни, но единой культуры.
*