Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ближе к середине февраля Магда обратилась с просьбой к личному врачу Гитлера доктору Теодору Мореллю достать ей быстродействующий яд, что он и сделал. Она не хотела отягощать мужа своими зловещими предчувствиями, но в разговорах с его коллегами высказывалась откровенно. «Я схожу с ума от горя, когда укладываю детей спать и думаю, что через несколько дней они могут умереть», – сказала как-то раз она. Ее твердая решимость умереть потрясала. Пропаганда Геббельса действовала на Магду совершенно безотказно, хотя, возможно, втайне он желал бы обратного результата. Несколько раз он предлагал ей уехать вместе с детьми в западные районы Германии, куда вскоре должны были войти американцы и англичане. Он убеждал Магду, что ее и детей не тронут, но она наотрез отказалась.
Во время вынужденного затворничества в бомбоубежище больше всего Геббельса беспокоила судьба здания министерства пропаганды. Он то и дело звонил по телефону, чтобы выяснить, работает коммутатор или нет, и, если никто не отвечал, он мрачно бормотал: «Наверняка летчики засчитали себе еще одно прямое попадание». Тем сильнее была его радость, когда выяснялось, что ничего страшного не произошло. Министерство пропаганды оставалось едва ли не единственным правительственным зданием, в которое до сих пор не угодила ни одна бомба, хотя берлинцы с радостью сбежались бы посмотреть на руины штаб-квартиры Геббельса – нелюбовь и ненависть к нему росли не по дням, а по часам.
Убедившись, что министерство пропаганды осталось в целости и сохранности, Геббельс успокаивался. Он вполуха слушал офицера связи верховного командования, который докладывал о событиях в Берлине за предыдущую ночь. «Держите свои цифры при себе, все равно они не соответствуют действительности», – порой обрывал он офицера. В дневнике он записывал: «Люфтваффе не имеет малейшего представления о том, что происходит, все они, вместе с их главарем, тупая и жадная шайка».
На своих совещаниях он выражался о бомбардировках жестко и откровенно: «Давайте больше не будем говорить о воздушном терроризме и запугивании населения. Это общие приемы войны. Поверьте мне, мы бы делали то же самое, будь у нас такая возможность».
Такие откровенные высказывания он допускал только в узком кругу своих близких людей. Народу подобные вещи не говорят, народ следует успокаивать. Геббельс помогал обеспечить пищей и одеждой людей, оказавшихся без крыши над головой, и посещал раненых. Когда ему сообщили, что в одном из госпиталей раненые, которых во время бомбежек не могли перенести в убежище из-за их тяжелого состояния, начали вслух протестовать против продолжения войны, он приказал медицинским сестрам ходить от постели к постели и нашептывать несчастным утешительную ложь: «Успокойтесь, потерпите немного. Уже завтра мы пустим в ход новое оружие, его у нас уже много: от «Фау-1» до «Фау-8», и все переменится в нашу пользу».
Геббельсу приходилось ободрять тех, кто, в свою очередь, должен был поддерживать бодрость духа в остальных, то есть своих агентов и окружных партийных лидеров. Большинство из них достигли своего положения, присоединясь к нацистскому движению еще в самом начале. Геббельс напоминал им о тех трудных днях, которые им пришлось пережить вместе с партией, когда, казалось, все уже было потеряно, но затем неожиданно положение изменялось к лучшему. Он говорил им о том периоде, когда из партии вышел Штрассер, и об оглушительной победе на выборах в княжестве Липпе. «Этот небольшой успех, такой незначительный сам по себе, даже ничтожный в сравнении с недавними поражениями, доказал всему миру, что мы еще не сошли с подмостков истории, и сейчас ситуация повторяется». Все слушали его и кивали: они понимали, что он имеет в виду. Им позарез была нужна победа, пусть маленькая, пусть местного значения, но чтобы мир понял: Германия еще живет и борется.
Со временем Геббельс все больше и больше приходил к убеждению, что игра проиграна, и тем сильнее он старался укрепить веру народа в конечную победу Германии. В дело шли любые аргументы. И вот настала пора и Геббельсу хотя бы на несколько мгновений поверить своим надуманным доводам и поддаться соблазну ложной надежды. Словом, Геббельс стал жертвой собственной пропаганды. Это было сравнимо с тем, что он пережил, когда впервые встретился с Гитлером. Тогда он словно забыл о присущей ему способности критически мыслить и все подвергать сомнению. Тогда он всем своим существом предался чистой и наивной вере, сейчас им снова овладело непреодолимое желание верить.
Судьба Фридриха Великого, в которой так часто искал опору Геббельс, теперь должна была спасти его самого. В статье «Учиться у истории» он писал: «Снова и снова я убеждаюсь, что чтение писем и записок Фридриха Великого или глав о Второй Пунической войне из «Римской истории» Моммзена придавало мне сил в самые тяжелые минуты войны».
Он это говорил не ради пропаганды. По мере того как день ото дня ухудшалась военная обстановка, Геббельс все с большей страстью верил, что «у истории должен быть смысл», что даже из такого затруднительного положения должен быть какой-то выход, потому что, если Германия падет, «история окажется на поверку обыкновенной шлюхой».
Он уже начал смотреть на себя как на историческую личность. Он писал: «Ни Александр, ни Фабий, ни Сципион, ни Цезарь, ни один из наших германских императоров и ни один из великих прусских королей не поступил бы в подобном положении иначе, чем мы, и не поддался бы сокрушительной ярости врага». После просмотра фильма «Кольберг», посвященного сопротивлению Германии наполеоновскому нашествию, он сказал газетчикам, что через сто лет снимут другой фильм – фильм о героизме защитников Берлина, – и сейчас самое время каждому внести свою лепту в будущий сюжет, и от каждого зависит, будет ли этот фильм пользоваться успехом. Кстати, одного из его секретарей покоробили его слова. «Вряд ли стоит погибать на войне, чтобы через сто лет тебя на экране сыграл молчаливый статист», – с горечью сказал секретарь своему приятелю.
Во время совещания Геббельс говорил: «Волею судьбы мы вышли на историческую сцену, поэтому должны думать и поступать в соответствии с предназначенной нам ролью, с полным сознанием своего величия. Никто не отнимет у нас наше право оставить свой след в истории».
Но какой след? Как-то раз, в первые годы гитлеровского правления, Геббельс сказал, что мир будет потрясен до основания, если нацисты уйдут с исторической сцены. Возможно, в то время его слова были не более чем красивой фразой, в то время он вряд ли допускал, что обстоятельства примут такой оборот. Но стоило ли ради этого платить человеческими жизнями? Неужели ему было радостно сознавать, что половина мира объята пламенем, чтобы дать нацистам возможность эффектно уйти со сцены? Да и была ли необходимость уходить с нее таким образом? Неужели выбора не было? Очевидно, что генерал разбитой армии обязан сдаться, но Геббельс не был генералом. У него не было ни танков, ни самолетов, ни концентрационных лагерей, его сила не была материальной в своей основе, ее нельзя было отнять, разрушить, обратить в бегство или рассеять. Его сила таилась в его интеллекте, в способности и умении убеждать и подчинять своему влиянию души и умы людей. Так неужели он не мог ничего сделать, чтобы сохранить свое влияние и после смерти? Разве мир не знал множества примеров, когда мысль, идея не могла быть подавлена грубой силой и оружием и оставалась вечно живой?