Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На службе я характеризовался положительно, просто — блаженный, шеф мой Спиридонович пришел на суд в орденах и сказал, что действия мои — страшная ошибка молодости, адвокат тоже разливался майским соловьем, но срок мне влепили. Дали с учетом того, что я хороший, по минимуму и в тот же день услали работать туда, где рельсы кончаются, дабы продолжать их в дальнейшие просторы.
С возрастом мы ощущаем время по-разному. Словно из окна набирающего скорость поезда, где проплывает все быстрее и быстрее один день за другим, постепенно сливаясь в однообразие расплывчатого, ускользающего пейзажа. И, казалось бы, набрал уже мой поезд ход, да вдруг затормозил и потянулся еле-еле, превратив срок отбывания в вечность, в эпоху тоски, отмеченную каждодневным пробуждением за час до гонга, когда выныриваешь из сна в вонючее тепло барака и, вцепившись зубами в подушку в беззвучном вое, плачешь в бессилии своем по себе самому.
По субботам привозили фильмы, и хотя все бастовало: не ходи, не смотри, не пей глазами этот яд юли, похмелье будет тяжким, все-таки шел. И Володькину комедию видел, где Марина… Смотрел, одурев, сцепив пальцы, и был как бы наедине с ней… А потом конус света от аппарата исчез, вобрав в себя крутившиеся в нем пылинки и табачный дым, и я, в толпе потных черных спецовок и стриженых затылков — одинокий, как первый человек в аду, вывалился из клуба на вечернюю поверку. Сочиняя ей письмо. Я ей тысячу писем сочинил. Но ни одного не написал. Наверное, я ее слишком любил, чтобы беспокоить как-то. И еще. Часто выступал в памяти тот день, когда сидел я с ней и с Володь кой в машине, и думалось: вот бы интересно, кабы сложить из нас троих одного человека, все лучшее в нас отобрав, каким бы он получился? Странная мыслишка, но есть в ней, по-моему, что-то, хотя что — сам не пойму. Но верю: неслучайно свела нас тогда судьба в той машине — ворованной.
Ну и был миг, когда сошел я на перрон знакомого вокзала и остановился: куда? К родителям, в вымученное тепло их приема со сквознячком недоверия? Нет. Прежних родителей уже не существовало, а к этим я возвращаться не жаждал.
С вокзала поехал за город, эксгумировать сбережения. И приехал! Ни луга, ни дуба, а на месте заветного клада — котлован. И щит с надписью: «Строительство пансионата». Постоял, утопая в глинистой жиже у штабеля свеженького кирпича, глядя на бетонные сваи фундамента, зубьями скалившиеся со дна ямищи, выяснил, что отвал неделю как увезли, сбросив в реку, и двинул восвояси в город. Досада, естественно, была, но так чтобы очень об этой утрате я не жалел. Богу так, значит, угодно.
Ирине сказал:
— Больше таких разлук не бойся. — И верю в свои слова.
А сейчас ночь, сижу на кухне, пью горький свежезаваренный чаек и думаю сквозь блаженную сонную одурь: куда? Кем? Зачем?
Впереди еще много всякого, я вновь на перепутье, и все зависит от следующего шага. Сделать этот шаг надлежит осторожно, не оплошав в выборе пути, чтобы не оказаться в тупике. Вообще с жизнью шутки плохи, и быть с нею надо неизменно бдительным, точным во всем и ничего сверх положенного не предпринимающим. Жизнь карает безрассудных, неукрепившихся, идущих под парусами, поворачивающимися на любой ветер, и любит целеустремленных и благоразумных. Я это твердо уяснил: мир жесток.
Иду в комнату, на ощупь ориентируясь в темноте, целую спящую жену, ложусь рядом — чист, сыт, в благости свободы и сознания, что жить еще долго, наверное.
В общем, душе моей хорошо ровно настолько, насколько она еще умеет радоваться этой жизни.
Завтра домой. Круиз закончен, и через день мир снова обретет привычные формы и обличил: знакомых стен квартиры, накатанных городских маршрутов, редакционных кабинетов… Но это — завтра. Завтра мир сузится, а сейчас он огромен непостижимо и чудовищно. Сейчас. Когда стою на выщербленной площадке стены Красного форта Агры и вижу измученными солнцем глазами бурую пустыню, глинистые, иссеченные трещинами берега желтой, окаменело застывшей в мареве реки и вдали — царящий в зное беломраморный купол Тадж-Махала, оцепленный караулом словно из кости точенных башенок. Сейчас, изнывая от жары, в мечтах о прохладе отеля и глотке ледяной воды, я суетно пытаюсь постичь необъятность мира и неисчислимость живущих в нем. Какие только просторы ни открывались мне за этот месяц круиза, но мой путь в них как путь острия иглы по гигантской карте; какие только людские водовороты не были вокруг меня, да и есть: ведь за спиной, внизу — кишащий миллионной толкотней город, но что знает он обо мне, о судьбе моей, о болях моих, о мною сделанном? О том, что видится мне сутью едва ли не вселенской… Но здесь, сейчас, понимаю: мир непостижим для моей малости огромностью своей и раздробленностью человеческих судеб. Вечным одиночеством каждого. В нем, что ли, и смысл этого мира? Или смысл — в нас самих? Так, наверное. И, может, потому он, заложенный во мне — хочу я того или нет, неуклонно приведет меня в знакомый мирок моего личного жития-бытия, где буду о чем-то заботиться, чему-то огорчаться, на что-то уповать и пытаться снова и снова открыть и понять этот смысл.
О чем-то, чему-то, на что-то…
Да, так сложилось.
Моя кровать у окна. Я скашиваю глаза, жмуря их от льющего в палату солнца, вижу обрезанный забеленным низом стекла куст сирени, жухлые, как оборванные виноградные гроздья, пирамидки облетевших соцветий и, утирая сонные, невольные слезы, вспоминаю голос врача из звенящего далека:
— Девочка. Ну, мама, любуйся…
И вслед за тем — зовущий крик ребенка, вернувший оглохшие, задавленные болью чувства, и сморщенное, нелепое личико — отталкивающе чужое, но тут же, в последующий миг озарения, — родное до блаженной немоты, узнаваемое чертами себя и отца…
Я лежу, истерзанная прошлой, ушедшей мукой, упоенно счастливая и совсем-совсем другая, будто сама заново родилась, и жизнь — впереди. И сейчас первые ее минуты…
Мир прекрасен!