Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы для меня как семья. Как брат, которого у меня никогда не было. Я всегда хотела иметь брата, сколько себя помню…
— Спасибо, — сказал друг поручик по кличке Кий. — Спускайтесь, Дзвиня.
Ты никогда меня не предашь?
Я никогда тебя не предам.
Не оставляй меня.
Я никогда тебя не оставлю.
У меня нет никого роднее тебя.
И у меня. Никого нет, только ты.
А тот… другой?
Не было никакого Другого. Забудь. То была не я.
Ты уверена? Откуда ты знаешь, что не передумаешь? Что, если он внезапно явится и позовет, ты снова не потеряешь голову и не побежишь к нему?
Потому что я не люблю ту женщину, которая с ним была. Себя тогдашнюю — не люблю. То, что мною тогда вело и толкнуло к нему, шло не от меня — да и не от него. Я на его месте видела совсем другого человека — его нарисовало мое воображение под влиянием тяжких поражений, неудовлетворенных комплексов и потаенных желаний моего народа. Он казался мне сильным. Тем, кто способен решать судьбу многих. Ведь судьбу многих у нас всегда решали чужаки и их прислужники. Украинский эсбист, украинский парламентарий, украинский банкир, люди власти — это всегда было недостижимой мечтой: воплощенная мечта векового коллективного бесправия о «своей», собственной силе, которая оборонит и защитит. Он казался мне сильным. А был всего лишь жестоким.
И к тебе? К тебе тоже?
Не будем говорить об этом. Не нужно.
Хорошо, не будем.
Все это было, как темный чад. Но я думала, что так должно быть.
Бедная моя девочка.
Да чего уж там… Путать силу и жестокость — самая распространенная ошибка молодости. Ведь молодость знает жизнь только по силе своих собственных чувств — такое постоянное гремучее фортиссимо с ногой на педали… Ей еще незнакома та высшая чувственность, настоящая чувственность сильных, которая делает жестокость невозможной, она еще не догадывается, с какой силой может ударять под сердце едва слышное пианиссимо. Женщины открывают это для себя с первым мотыльковым движением ребенка в лоне.
А мужчины, по-твоему, что ж, тупее?
Вы любите войну. А война не способствует тонкости переживаний, она лишь педалирует их силу. Все время сплошное фортиссимо — пока человек не глохнет.
Ты несправедлива.
Я женщина. Я хочу чувствовать движения мотылька и видеть в этом явление Бога. Бог постоянно является нам в малых вещах — в форме листка, в тонком кружеве молодого ледка над берегом. В чуде крошечных ноготков на пальчиках младенца. Война делает человека глухим и слепым к таким вещам.
Ты несправедлива. Война — тоже способ увидеть явление Бога. Может, из всех как раз самый прямой. И самый страшный, как это и должно быть, — страшно впасть в руки Бога живаго… Знамения на небе, кометы, огненные надписи, голоса духов, схождения ангелов, обновления церквей, которые завтра рухнут под бомбардировкой, — ни одна война не обходится без своей метафизической истории. И ни одна не дала столько мучеников, как эта. А мы лишь орудия, мы — камни из пращи Божьей…
Адриан. Скажи мне, эта война когда-нибудь кончится?
А война никогда не кончается, моя маленькая. Она всегда одна и та же — меняются только виды оружия.
Это ты мне говоришь? Или тот, мертвый?
Да кто из нас живой!..
Нет! Не говори так. Я так не хочу. И это вообще не твои слова!
Не забывай, что это сон. Это все нам снится, и слова могут залетать в сон откуда захотят — как мошка в глаз…
Я знаю, откуда эти слова. Я помню ту картину, что их сопровождала, «После взрыва», — ее написала Влада, которая тоже теперь мертва. Разве это не ее слова — про сильного человека, которого нарисовало ее воображение от страха перед проигрышем? Что она здесь делает, Влада, зачем она в этом сне?..
Сейчас он кончится. Потерпи еще немного. Нужно еще чуть-чуть протиснуться по этому узкому темному лазу — нам досталась плохая крыивка, с прямым входом, а вход в крыивку нужно делать под углом, зигзагами, чтобы, когда снаружи кинут гранату, никто бы внутри не пострадал…
Не вижу лаза. Вижу, как вхожу в воду, в ручей. Мою ноги, и у меня по ногам стекает грязь.
Может, в каком-то месте сон разделился на два рукава, и ты видишь чего не вижу я?.. Но вода — это хорошо. Хорошо, что грязь стекает.
Такие отчетливые черные подтеки на заголенных бедрах…
Это сходит все поверхностное. Душа очищается, остается собой.
И я тебя люблю. И никогда тебя не предам.
Знаешь, а я тебя ревновал!.. Долго ревновал, только не признавался. Те омары, что вы с ним ели, у меня в горле стояли.
Стекло, все стекло, словно и не было ничего этого… Вижу девочку, она смеется мне, беленькая девочка, ей годика два, — и откуда-то знаю, что она моя… У меня будет девочка?
Девочка! Ну конечно же, это должна быть девочка, как я не догадался! Девочка, конечно, — маленькая Геля с беленькими косичками…
А где мальчик?
Какой мальчик?
Тот, что будет ее защищать. Каждой девочке положен такой мальчик — муж, брат, кто-нибудь еще… Почему я его не вижу, где он? Или его тоже забрала война?
Может, он уже родился? Находится среди живых, и поэтому ты его не видишь?..
А в этом сне что, нет живых?
Только мы с тобой, Лялюша. Это наш сон. И мы не можем его изменить…
— Бандеры, сдавайся! Выходи! Кричали в воздухоход. Наверху лаяли собаки, топотали сапоги — много сапог, от их топота с потолка сыпалась земля, грохот нарастал, словно свист снаряда в полете: сейчас обвалится, взорвется, накроет с головой…
— Выходи, Кий, мы знаем, что ты здесь!..
Четверо смотрели друг на друга. В свете фонарика было видно, как с лица Левко схлынул румянец, оно стало землистым. Как и у Гели. И у Ворона.
«Вот и всё», — произнес кто-то у Адриана в голове — с неслыханным до сих пор спокойствием. И следом словно лопнуло, выбулькнув долгожданное облегчение: наконец-то! — на что вмиг взбунтовалось все его естество: нет!.. Он облизал губы — губы тоже были чужими, будто отдельными от него.
— Кто? — Он спросил беззвучно, но так, что услышали все, потому что каждый в это мгновение спрашивал себя о том же: кто привел облаву?..