Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да ладно тебе, Дот, разве я раньше хоть слово кому сказала, а?
– Скажешь, я настучу на вас с мексикашкой.
Меня передернуло: она заговорила, как моя мать.
Как же здорово было не нервничать из-за матери. Мой характер изменился к лучшему. Ни грубости, ни угрюмости. Вежливая, старательная, услужливая. Ничего не проливаю, не ломаю, не роняю – не то что дома. Мне ни капельки не хотелось уезжать. Мистер и миссис Уилсон без умолку твердили, что я милая девочка, трудолюбивая, я им стала как родная. По воскресеньям были семейные обеды. Мы с Дот работали до полудня, пока родители были в церкви, а потом запирали двери, шли домой, помогали готовить обед. Мистер Уилсон читал предобеденную молитву. Мальчишки пихали друг друга и смеялись, разговаривали о баскетболе, а мы все разговаривали о… даже не припомню о чем. Может, вообще почти не разговаривали, но обстановка была приятная. Мы говорили: “Передай, пожалуйста, масло”. “Кому подливки?” Мне больше всего нравилось, что у меня была собственная салфетка и собственное кольцо для салфетки, и хранились они в буфете вместе с салфетками и кольцами всех остальных.
По субботам меня подвозили до Ногалеса, а оттуда я ехала автобусом в Тусон. Доктора делали мне вытяжение – держали часами в мучительном средневековом аппарате, пока боль не становилась нестерпимой. Измеряли мое тело, а чтобы проверить, не повреждены ли нервы, втыкали в меня булавки, били молоточками по коленкам, по ступням. Подгоняли корсет, подбирали ортопедический ботинок по размеру. Похоже, они вынашивали какое-то решение. Разные врачи, щурясь, разглядывали мои рентгеновские снимки. Светило медицины, чьего заключения они все дожидались, рассудило, что мои позвонки слишком близко к спинному мозгу. Неудачная операция может спровоцировать паралич, оказать шоковое воздействие на все внутренние органы, которые подстроились к искривлению позвоночника. И денег понадобится много: не только на операцию, но и на восстановительный период, потому что мне пришлось бы пять месяцев неподвижно лежать на животе. Я радовалась, что они, похоже, против операции. Я ведь была уверена: если позвоночник выпрямят, я вымахаю до восьми футов. Но мне не хотелось, чтобы они прекратили меня осматривать, потому что я не хотела уезжать в Чили. Я выпросила у них рентгеновский снимок, на котором было видно серебряное сердечко – подарок Уилли. Мой позвоночник в форме буквы S, мое сердце – не там, где положено, а его сердце – посередине. Уилли повесил снимок на окошко в какой-то каморке в пробирной лаборатории.
Иногда субботними вечерами устраивались танцы где-нибудь далеко – в Элджине или Сонойте. В амбарах. Собирались все, кто жил в радиусе нескольких десятков миль: старики и молодежь, приезжали с грудными детьми и с собаками. Отдыхающие из пансионатов. Все женщины приносили какую-то еду. Жареную курицу и картофельный салат, кексы, пирожные и пунш. Мужчины выходили группками на улицу и собирались у своих пикапов, выпивали. И некоторые женщины тоже выходили, моя мать – всякий раз. Старшеклассники надирались и блевали, обжимались украдкой, а их разоблачали. Старушки танцевали друг с дружкой и с детьми. Все шли танцевать. В основном тустеп, но медленные танцы тоже были. И джаттербаг. Иногда – кадриль, мексиканские танцы типа La Varsoviana[300]. В ней поется – переведу на английский – “Поставь ножку, поставь ножку вот сюда”, и ты скачешь, прыг-скок, и кружишься. Музыканты играли все что угодно: “Ночь и день”[301] и “Объезд, впереди грязная дорога”[302], “Jalisco no te Rajes”[303] и “Танцуй хаклбак”[304]. Каждый раз оркестр был другой, но смесь мелодий – та же самая. Откуда брались все эти разношерстные замечательные музыканты? Пачуко дудели в трубы и трясли маракасами, гитаристы в ковбойских шляпах играли кантри, ударники лабали бибоп, пианисты были похожи на Фреда Астера. Ничего похожего на эти оркестрики я больше нигде никогда не слыхала – разве что в “Файв Спот” в конце 50-х. “Ramblin” Орнетта Коулмана. Все тащились от Коулмана: как это ново, полный отпад. А мне показалось, что он играет текс-мекс, совсем как на удачных танцульках в Сонойте.
Степенные домохозяйки, закаленные фронтиром, приходили расфуфыренные. Домашняя химическая завивка (продавались такие наборы “Тони”), румяна, туфли на шпильке. Мужчины были суровые трудяги – скотоводы или шахтеры, выросшие в годы Великой депрессии. Серьезные, трудолюбивые, богобоязненные. Мне очень нравилось смотреть на лица шахтеров. Мужчины, которых я видела после смены чумазыми и осунувшимися, тут были румяные и беспечные, визжали “Ай-яй-яй-яй!”, потому что все не только танцевали, все пели и орали. Иногда мистер и миссис Уилсон, пролетая мимо в танце, немножко замедляли темп, спрашивали, запыхавшись: “Ты не видела Дот?”
Мама Уилли приезжала на танцы с подругами. Она всегда танцевала, всегда была в красивом платье, с высокой прической, крестик, висевший у нее на шее, так и летал. Она была молодая и красивая. И строгих правил. Когда звучал медляк, она не прижималась к партнеру. Не выходила из амбара к пикапам. Нет-нет, я сама таких вещей не подмечала. Но все женщины из Патагонии подмечали и говорили об этом, чтобы ее похвалить. И добавляли, что она недолго останется вдовой. Когда я спросила Уилли, почему он никогда не ходит на танцы, он сказал, что танцевать не умеет и вообще… надо за маленькими смотреть. Но другие дети бывают на танцах, почему бы и им не поехать? Нет, сказал он. Его матери нужно развеяться, иногда отдохнуть от их оравы.
– Ну, а тебе?
– Я не очень-то и стремлюсь. Не подумай чего, я собой не жертвую. Я тоже хочу, чтобы мама нашла нового мужа, не меньше, чем она сама хочет, – сказал он.
Если в город заезжали мастера алмазного бурения, на танцах становилось еще веселее. Не знаю, есть ли еще в наши дни мастера алмазного бурения, но в те времена они считались людьми особенной породы. Обычно они въезжали в поселок вдвоем – каждый на своем автомобиле, под рев моторов, в облаке пыли, на скорости девяносто миль в час. У них были не пикапы, не какие-то там обыкновенные седаны, а изящные двухместные авто, покрашенные глянцевой краской, которая сияла даже под слоем пыли. В отличие от скотоводов и шахтеров, эти мужчины не носили джинсовку и хаки. Ну, может, и носили, когда спускались в шахты, но в дороге или на танцах они были в темных костюмах и шелковых рубашках, в галстуках. Волосы у них были длинные, уложенные в кок, они отращивали длинные бакенбарды, иногда – усы. Хотя я видела их только на Западе, на шахтах, их машины были, судя по номерам, зарегистрированы в Теннесси, Алабаме или Западной Вирджинии. Приезжали они не больше чем на неделю, вскоре срывались с места. “Им платят больше, чем нейрохирургам”, – говорил мой отец. Если ничего не путаю, именно они вскрывали хорошую жилу или вообще отыскивали жилы. Во всяком случае я точно знаю, что ценили их высоко, что работа у них была опасная. По ним чувствовалось, что это люди опасные и, как я теперь понимаю, сексапильные. Невозмутимые, надменные, они излучали ту же ауру, что и матадоры, грабители банков, питчеры. В амбарах всем женщинам – и старым, и юным – хотелось потанцевать с мастером алмазного бурения. Мне хотелось. А мастерам всегда хотелось танцевать с матерью Уилли. Чья-нибудь жена или сестра, перебрав лишнего, непременно уходила из амбара с заезжим мастером, и тогда разгоралась кровавая драка, все мужчины выбегали наружу. Драки всегда кончались тем, что кто-нибудь стрелял из ружья в воздух, и мастера алмазного бурения молниеносно уносились в ночь, а раненые кавалеры с распухшими челюстями или подбитыми глазами возвращались на танцы. И оркестр играл что-нибудь вроде “Ты мне изменяла слишком часто, наступил последний раз”[305].