Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но если передать вкратце, хотя бы по тому, что сохранилось у меня в памяти, когда я пытаюсь рассказать эту историю другим, то О’Мэлли ощущал, переживал и верил на протяжении своего приключения примерно в следующее.
Что Земля как живое, разумное существо некогда производила видимые проекции своего сознания, сходные с теми проекциями человеческой личности, какие современные психологи полагают возможными; что простота его натуры и неутолимое стремление к дикой природе, неразрывно связанные с ней, на самом деле проистекали из глубинной связи с жизнью Земли; если физическое удовлетворение этих стремлений было невозможно, то он не терял надежды, что духовно сможет соединиться с душой планеты и так достичь цели. Далее, что та часть личности, способная войти в субъективно созданный рай, которую Шталь называл «подверженной влиянию желаний и устремлений», во сне иногда отделялась от тела на время, а со смертью — навсегда. И более того, что состояние, в которое он тогда бы вошел, означало бы квазислияние с жизнью Земли, частичным выражением которой он являлся.
Подобная близость природе в наши дни столь редка, что даже возможность ее мало кем признается. Те же, кто ею обладает, по словам доктора, были «космическими существами… почти неотделимыми от жизни духа Земли». Прямое выражение жизни Земли, атавизм тех времен, когда подобные выражения еще не обособились от нее и не стали человеческими личностями. Но часть самых ранних проявлений или проекций сознания Земли, воплотивших в своих пугающе огромных формах простую гармонию и величие ее существа, все же сохранилась. Они попадают под определение «богов» в интерпретации ограниченной человеческой способности, именуемой воображением.
Зов простой жизни, безыскусной невинности и чуда, всегда переполнявшие сердце ирландца, прежде непонятные для него, могли бы с годами в текучке дел уснуть и атрофироваться совсем, если бы ему не повстречался еще более непосредственный пример, более выраженный, чем он сам. Мощная сущность «русского» пробудила все чувства О’Мэлли, усилив их многократно простым своим присутствием. Объяснений, слов вообще не потребовалось. Он мог еще противиться призыву. Но мог и принять. Возможно, «внутренняя катастрофа», которой он страшился, не была неизбежной и перемена — безвозвратной.
В конце той памятной беседы доктор Шталь повторил свое предложение: «Не забывайте, вы можете занять койку в моей каюте до самого Батума». Однако, поблагодарив, О’Мэлли все же стряхнул заботливо удерживавшую его руку, зная, что больше не воспользуется предложением приятеля.
Потому что русский незнакомец с сыном каким-то образом освободили его.
Весь день он провел, то спускаясь к себе в каюту, то поднимаясь на палубу. Там, внизу, он рассказывал, насколько они продвинулись, подбирая наиболее подходящие короткие предложения, и в то же время давал волю своему растущему восторгу. А мальчик тем временем не мог усидеть на месте — он то играл в одиночку, как дикарь, то без шляпы стоял на носу, всматриваясь вдаль из-под руки, а то уже на корме, опираясь на перила и глядя на вспененную винтами воду, несущую их вперед. Время от времени он забегал в каюту, принося отцу вести.
— Завтра на рассвете покажется мыс Матапан, — заметил ирландец. — После этого мы проведем в Афинах несколько часов, а оттуда пойдем через Циклады, в небольшом отдалении от материка.
Притворяясь, что занят перекладыванием вещей в чемодане, он бросил взгляд на верхнюю койку и увидел, как на широком лице соседа разливается счастливая улыбка, словно восходит солнце…
С приближением к Греции попутчики О’Мэлли начали меняться. Особенно заметно отец. Наполнявшая его радость, слишком большая и искренняя, чтобы считать ее простым возбуждением, не могла удержаться внутри и исходила от него почти видимыми волнами. Несомненно, так воспринимало происходящее сознание О’Мэлли, визуализируя духовные черты расширявшейся личности соседа. Как бы то ни было, но тот на глазах становился крупнее. Внутренне он стал намного активнее и энергичнее, а это примечательное восхождение духа зримо распространило вокруг ощущение редкого достоинства.
Такое проявление вызывалось внутренним расширением от счастья. Малозаметные черты характера, которые отец и сын выказывали обычно, были лишь одной из множества граней, лишь верхушкой цельной личности. В глубине таилось намного больше. Как и у прочих людей, сильные переживания вызвали их ближе к поверхности. Совершенно ясно, что для обоих Греция знаменовала отправную точку их скрытой страсти. Там их ожидало нечто важное, оттуда должна была явиться помощь.
И, как отраженный свет, в Теренсе стала нарастать сходная перемена: его охватила радость — радость возвращения домой, куда он давно стремился…
В то же время, на подсознательном уровне, предупреждения доктора Шталя все же не остались без влияния. О’Мэлли чаще бывал среди других пассажиров. Приходил поболтать с капитаном, который был так доволен благополучием своей большой семьи на корабле, словно самолично обеспечил эту ясную погоду, что привела всех в хорошее расположение духа; беседовал с армянским священником, который рад был показать, что «начитан в Теккерее и Киплинге», и того больше с хвастливым московским купцом, воплощенным провинциалом, «завладевшим» всеобщим вниманием в курительной комнате и самоуверенно изрекавшим тривиальные суждения на шести языках. Последний в особенности не давал ирландцу оторваться от человечества, источая густую атмосферу эгоизма и незатейливой простоты самого обыденного толка, свойственную большинству людей. Купец действовал на О’Мэлли вроде успокоительного, и в те дни ирландец принимал его в больших дозах, аллопатически, поскольку болтовня москвича составляла мощный антидот стрессу негаснущего возбуждения, которое, согласно Шталю, грозило разрушением личности.
Вряд ли в том смысле, на который рассчитывал, но купец был совершенно великолепен — занятен, как ребенок, ибо среди прочих качеств обладал безошибочным инстинктом сноба, отчего становился желанным для друзей, чьи имена или положение могли расцветить его собственное ничтожество, причем сыпавшиеся из него как из рога изобилия истории служили красноречивой иллюстрацией полезности такого навыка. О’Мэлли выслушивал его излияния с серьезной миной, время от времени подогревая невинными вопросами. Остальные вели себя сходным образом, ощущая созвучие своим устремлениям. Даже священник с регулярностью пулемета выстреливал порции мелкой гордости оттого, что в венецианском монастыре жил в той же комнате, где когда-то останавливался Байрон. И наконец, сам О’Мэлли ощутил нарастающую потребность поделиться рассказом о недавно обнаруженном родстве с превосходящей душой и сознанием. Ведь по сути, отметил он про себя, слушая чужие речи, грубое и неразвитое желание сноба сродни стремлению мистика слить свое Я с более великим!
Затем, устав от них всех и их мелких устремлений, он вышел из курительной и присоединился к мальчику в его диких перебежках с носа на корму, играя с ним в прятки на палубах и даже в шаффлборд[80]. Они жарились на солнце и наблюдали за тем, как танцует море, с радостным криком ловили ветер в лицо и указывали друг другу пальцем на быстроменяющиеся очертания редких облаков, которые плыли в голубизне над ними. Безмолвно оба чувствовали, что невидимые, быстрые существа, обитавшие за пределами ощутимого, вступили с ними в игру. И тогда курительная с ее завсегдатаями, жадными до вещей, пахнущих деньгами — мехов, шампанского, сигар и весомых приобретений, символизировавших личную значимость, которую они так ценили, — показалась ирландцу сущим склепом, где умирающие сидят и в слепой гордыне составляют список своего достояния, которое им все равно не унести с собой.