Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отношения их обрели натянутость, когда Маша узнала, что, ощущая это в себе, Мариша отказывает в этом ей, своей подруге, — ну, не совсем отказывает, но считает, что у нее самой ярче, глубже музыкальный дар. Мариша, со свойственной ей чрезмерной прямотой, так в глаза все Маше и выложила и тут же бросилась утешать: мол, у тебя меньше способностей, но все равно ты моя любимая подруга.
От полного разрыва Машу удержало только то, что все его так и ждали.
Поэтому она виду не подала, но к Марише охладела.
… Ну что это за школа, в самом деле, где даже самые близкие подруги не переставали оставаться соперницами и спорили до хрипоты, кто лучше играет и кто талантливей, кто станет лауреатом международных конкурсов, а кто не станет — кто, кто, кто?!
В классе над Маришей продолжали посмеиваться, а Маша по инерции ее защищала. Но подруги уже реже уходили из школы вместе и реже говорили друг с другом по телефону — словом, все уже было совсем не так, как прежде.
И вот однажды…
Та школа находилась близко к консерватории, а если знать проходные дворы, то вовсе рядом, и как-то Марише и Маше, обеим, понадобилось забежать после уроков в консерваторские билетные кассы, обе спешили, выбрали самый короткий путь, но во дворике, позади овощного магазина, где стояли мусорные баки, Мариша вдруг тронула Машу за плечо: «Подожди, я хотела сказать…»
Они остановились…
Мариша еще не успела произнести ни слова, но Маша, точно они годы не виделись, вдруг заметила в своей подруге перемены, обнаружила Маришину худобу и тени под глазами, заострившийся нос, сухие, бледные, как у больной, губы.
Что случилось, что?
Мариша сглотнула, хотела улыбнуться, но не сумела, сдавила веки пальцами, и у нее вырвался тоненький горестный всхлип.
— Не могу я больше, — вздыхая с трудом от слез, она выговорила. — Я так устала… не могу.
Маша слушала потрясенная. Маришины родители, она узнала, собрались разводиться. Но комната у них одна, хоть и большая, — и как ее делить? И вот они каждый день это обсуждают, кричат друг на друга, и Мариша тоже кричит: «Перестаньте, перестаньте!»
— Не могу, — она повторила. — Не могу больше с ними. Ушла бы куда глаза глядят, но ведь там мое пианино…
Маша вспомнила: она бывала у Мариши дома, видела черное пианино «Беккер» с двумя медными подсвечниками по бокам, гипсовый Бетховен стоял наверху на крышке, и, когда Мариша играла, он глядел сверху очень внимательно.
Маришин папа, высокий, худой, с редкими волосами, зачесанными на пробор очень низко, почти у самого уха, все время шутил и сам своим шуткам смеялся, тогда как Маришина мама — Маша теперь это вспомнила — ни разу не улыбнулась, и выражение лица у нее все время сохранялось такое, точно ей было неловко за своего мужа, и пару раз она ему сказала: «Ну не мешай ты детям, не мешай!»
Теперь все это всплыло…
Девочек тогда напоили чаем, Маришин папа шутил, и мама Мариши поглядывала на него настороженно, сама же Мариша все больше молчала, и Маша сейчас подумала, что в тот вечер все трое они с напряжением ждали, когда же наконец она уйдет.
Маришиного папу Маша запомнила прочно, но вот лицо ее мамы расплывалось, точно у нее и не было лица — что-то плоское, бесцветное, безгубое. Почти бесплотный облик измотанной, издерганной женщины, какие тысячами едут в вагонах метро и тащат на себе авоськи, сумки, глядя куда-то слепо вперед и давно-давно позабыв, что где-то существует счастье…
— Еще что скажу, — сказала Мариша хриплым шепотом, — он пьет! Он так ужасно напивается, кричит, скандалит, а я за пианино своим сижу и играю, играю! — И вдруг улыбнулась. — Но вот увидишь, я стану пианисткой, известной, прославленной, я буду так играть! — Стиснула пальцы. — Только надо немножко потерпеть. Я бы сейчас ушла, но ведь там мое пианино…
Капа Вихтяк приехала в Москву из Закарпатья и поселилась в школьном общежитии. Ее появлению предшествовали слухи почти легендарные: грядет новый Паганини.
Роста в Капе было, верно, чуть больше метра и примерно столько же в ширину. Физиономия абсолютно круглая с размятым коротким носом и строго-презрительно сжатым ртом. Волосы начинали расти у Капы от переносья, — неукротимой буйности шевелюра вздымалась над ее головой. Держалась же она важно, величественно, и всегда при ней была скрипка. Она умудрялась использовать для занятий даже переменки между уроками: бывало, из женского туалета неслись воинствующие звуки скрипки — это Капа готовилась к выступлению.
На сцену она выходила, как тяжелоатлет, и поднимала скрипку, точно штангу, впечатление такое усиливалось выражением ее лица, каменно-напряженным, полным зловещей решимости.
В классе Капа ни с кем не сближалась: ей было не до того. Взгляд ее цепких коричневых глаз был устремлен всегда прямо перед собой и всегда через головы окружающих. Кажется, она ничего не читала и даже не посещала концертов — вкалывала денно и нощно на своей скрипке, которая могла, пожалуй, от такой непосильной нагрузки расколоться. Но, наверно, если бы такое и произошло, Капа и глазом бы не моргнула — продолжала бы играть на том, что от бедной скрипки осталось, даже без единой струны, то есть перещеголяла бы легендарного Паганини!
И вот, казалось бы, такое адское трудолюбие должно было быть вознаграждено, но, увы, Капа даже в консерваторию не попала. И выпало ей на долю служить в плохоньком оркестре в группе вторых скрипок, занять там самый последний пульт. Вот как бывает…
Когда с начала нового учебного года в классе появился Дмитрий Бобров, женская половина девятого «Б» дрогнула. Оказалось, что своим внешним обликом, манерой держаться и даже глуховатым тембром голоса он поразительно точно совпал с тем идеалом, который именно к этому моменту окончательно сформировался в девичьих сердцах. И даже имя его и фамилия звучали как-то особенно благородно.
Его встретили с трепетом.
А он, Дмитрий Бобров, казалось, ничего не замечал. Немножко сблизился с Рыженьким, но к остальным вроде бы не испытывал никакого интереса.
Он был высок, с лицом резко суженным к подбородку, а глаза цвета ртути, тяжелые, пристальные, в глубоких глазницах, и очень яркий, в темноватом пушке рот.
Движения у него были медлительные и вместе с тем как бы судорожные — это был очень гордый мальчик, и, как многие в той школе, он жаждал первенства. Но, если, скажем, сравнить его с Рыженьким, с которым он не случайно сошелся, то Рыженький был открыто тщеславен и натура у него была агрессивно-самоуверенная, а вот Дмитрий свое тщеславие скрывал и болезненно в себе сомневался, нередко сам над собой иронизировал, но другим никаких насмешек не прощал.
Он играл на виолончели, и к нему как-то очень шел этот инструмент с низким бархатным звучанием, вкрадчивыми и одновременно властными интонациями — инструмент вроде бы громоздкий и в то же время плавно-изящный в каждой своей линии.