Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему, отчего? Маша переживала кризис.
И появился безумный страх перед сценой. Дома еще что-то получалось, но в момент выступления в панике сминалось все, и она так себя тогда ненавидела, что готова была сквозь землю провалиться.
Неужели все так в человеческой природе связано, что и профессиональные навыки искажаются под воздействием душевного состояния, и мироощущение, отношение твое к людям пронизает буквально все?
Маша одного желала — успеха в своей работе. Но это, казалось бы, благородное стремление все больше ее ожесточало. Она точно билась о каменную стену и играла все хуже и хуже.
Преподавательница музыки, Вера Ильинична, у которой Маша занималась, наблюдала за своей ученицей в растерянности. Она ведь в Машу верила, гордилась ею, и вот такой неожиданный поворот.
Кроме того, прежде отношения у Веры Ильиничны с Машей были дружеские, Маша учительнице во всем доверяла, а тут будто ее подменили: что ей ни скажут, она упирается, глядит упрямо исподлобья, и нехорошая улыбочка таится в углах губ.
Да, это правда, Маша в учительнице своей ра-зо-ча-ро-ва-лась. Подростки ведь бескомпромиссны, либо видят полное совершенство, либо полное ничтожество.
Вера Ильинична концертирующей пианисткой никогда не была. И среди ее учеников никто в знаменитости не вышел. Но это был достойный, интеллигентный, порядочный человек: интриги, междоусобицы, борьба за власть — нет, это все было не для нее. Но Маша, заметив вдруг скромное положение своей учительницы, ее запрезирала. И стала совершенно неуправляемой.
И вот, после очередного зачета по специальности, произошел взрыв.
Маша подготовила новую программу, трансцендентные, то есть высшей трудности, этюды Листа, и потому особенно волновалась. И про себя надеялась — всех поразить.
Ведь в самом деле у нее получалось! Поздно ночью, не щадя ни родных, ни соседей, она разыгрывала эти сверхтрудные этюды как бы уже перед публикой, и, верно, так чувствуют себя спортсмены, когда берут новый мировой рекорд.
Хотя трудились только руки, Маша всю себя ощущала ловкой, гибкой, стройной — ей удавалось, какое счастье! Даже разбитый мизинец не болел, хотя оставлял на белых клавишах коричневые пятна. Маша оттирала с клавиатуры кровь, ложилась в постель: ныла спина — других ощущений, мыслей у нее не было.
И вот — день выступления, правда закрытого, перед комиссией. Вялое, заторможенное, противоестественно-бездеятельное состояние: все силы надо сберечь к вечеру. Тихо. Инструмент закрыт. Маша ходит вокруг неприкаянная. А чем ближе к назначенному часу, тем резче боли в животе, тошнота, головокружение.
Но после умывания холодной водой, после того как была надета белая крахмальная кофточка и новые лаковые туфли, шевельнулась в душе надежда, что-то радостное и вместе с тем робкое — а вдруг все будет хорошо?
Но, поднимаясь по лестнице к залу, слыша приглушенные звуки рояля, Маша уже мало что соображала: переступив три ступеньки, ведущие на сцену, она споткнулась, чуть не упала. Боком подошла к инструменту, поклонилась — в глазах мельканье, нестерпимый, слепящий свет — села.
Глубоко вздохнуть! Унять прыгающую дрожь в ноге. Досуха вытереть ладони, они отвратительно мокрые. Собраться — Боже мой, Боже мой…
Казалось, была в беспамятстве, но точно знала, что играет плохо, совсем не так, как надо бы и как могла. И чем очевидней становилось ее поражение, тем большее равнодушие она ощущала — ну и ладно, ну и пусть.
Доиграла. Но когда спускалась с эстрады — снова три ступени, — шла через весь зал мимо экзаменационной комиссии, вдруг подумала: а что, если они слышали совсем иначе, чем слышала себя я, что если им… понравилось? И не удержалась, взглянула на лица экзаменаторов искательно, и тут же отвела взгляд.
Ожидая результатов, слонялась по школьным коридорам и даже трепалась о чем-то, даже смеялась, а в голове пульсировало: ну как там, как?..
И вот они стали выходить, члены комиссии, степенно, неторопливо, и снова Маша спохватилась, что смотрит заискивающе, просительно в эти безучастные лица, и все проходят мимо нее.
Но вот, цепляясь за лестничные перила, появилась Вера Ильинична.
Низенькая, тучная, в просторном платье, с бледным лицом, которое в молодости было, верно, прелестным, но прежде точеные черты потускнели, расплылись. Она издали увидела Машу и как-то так улыбнулась, что слабая, жалостливая эта улыбка привела Машу в ярость.
Они пошли друг к другу навстречу.
— Ну что? — теряя уже над собой контроль, с грубой требовательностью спросила Маша.
Поди сюда, — спокойно, терпеливо сказала Вера Ильинична, — поговорим.
В темноватом коридоре в углу стояли стулья: Вера Ильинична усадила Машу, а сама села так, точно желала загородить собой ученицу, заслонить ее, защитить.
— Маша… — начала она.
— А я знаю! — вдруг выкрикнула Маша. — Я все знаю, и не надо мне ничего говорить. И пустите меня, пустите!
… Это тоже останется навсегда в памяти — склоненное лицо учительницы, растерянная ее улыбка, ее серьезные, печальные глаза, большие руки в старческих пигментных пятнах, которыми она пыталась обнять, удержать Машу, а та вырывалась от нее, царапалась с отчаянной дикостью.
— Маша! — звала учительница.
А Маша уже неслась по коридору и по лестнице, не видя ступеней, вниз — куда-то, куда, сама не зная…
Тогда инцидент этот как бы вымылся из сознания — уже на следующий день Маша плохо что помнила, — но по прошествии времени снова возник во всех подробностях, свежо, ярко. Возник вместе с запоздалым раскаянием, с горьким чувством собственной неблагодарности.
Но это пришло позднее, а тогда Вера Ильинична посоветовала Машиной маме перевести дочь к другому педагогу, объяснив, что сама она мало что может теперь своей ученице дать.
В той школе не было редкостью, когда кого-либо из учащихся принимал в свой класс педагог консерватории. Это считалось почетным и давало ощущение, что ты как бы приблизился к своей мечте — да, еще школьник, но уже вхож вместе со студентами в желтоватое здание на улице Герцена, перед которым сидит бронзовый Петр Ильич Чайковский.
И вот с осени нового учебного года Маша поступила в класс доцента консерватории Татьяны Львовны.
Это было счастье. Ни до, ни после не приходилось Маше испытывать того благоговения, какое возникало в ней, когда она, потянув на себя тяжелую, с бронзовой ручкой дверь, входила в учебный консерваторский корпус, поднималась к раздевалке с низким потолком и, мимо столика вахтера, шла по долгому коридору, минуя лифт, которым пользовались в основном преподаватели, а студенты взбегали на нужный этаж по широким ступеням лестницы, опережая неспешный ход старого лифта.
Здание гудело от смешанного звучания рояля, скрипки, виолончели, в паузы которого вклинивались фиоритуры вокалистов, и этот гул казался Маше праздничным, воодушевляющим, с невольной улыбкой она шла по коридору к белым двустворчатым двойным дверям класса, где занималась со своими учениками доцент Татьяна Львовна.