litbaza книги онлайнИсторическая прозаРозанов - Александр Николюкин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 108 109 110 111 112 113 114 115 116 ... 170
Перейти на страницу:

В Шатове вдруг все как будто перерождается, он то плакал как маленький мальчик, то говорил Бог знает что, «дико, чадно и вдохновенно»: «— Marie! — вскричал он, держа на руках ребенка, — кончено с старым бредом, с позором и мертвечиной!»

Вчерашний нигилист под влиянием «отцовских чувств» (хотя ребенок от Ставрогина, и Шатов это знает) превращается в «верующего». И Василий Васильевич вспоминает случай из собственной жизни.

В 1893 году Розанов с семьей приехал в Петербург из провинции. Он ехал в столицу с мучительной мечтой, что там — чиновники и нигилисты, с которыми он «будет бороться», и ему хотелось чем-нибудь сейчас же, прямо на вокзале выразить свое неуважение к ним. «Мечтая, мы бываем как мальчики, — продолжает он. — И вот я взял пятимесячную дочку на руки и понес, а затем и стал носить по зале 1-го класса, перед носом „кушающей“ публики; и твердо помню свой внутренний и радостный и негодующий голос: „Я вас научу…“ Чему, я и не формулировал: но борьба с нигилизмом мне представлялась через ребенка и на почве отцовства. Читатель посмеется анекдоту, но он верен, а для меня он — доказательство».

Семейный вопрос особенно волновал Розанова в связи с личными обстоятельствами, с повседневной практикой разводов и «незаконнорожденных» детей. Перед глазами писателя были страдания жен и мужей в фактически распавшихся браках, которые не могут быть расторгнуты из-за сопротивления церкви (консистории), пожизненные страдания детей, рожденных вне церковного брака, родители которых были лишены возможности сделать их «законными».

Его собственная старшая дочь Татьяна Васильевна была крещена во Введенской церкви на Петербургской стороне при восприемниках Николае Николаевиче Страхове и Ольге Ивановне Романовой и официально записана как Татьяна Николаевна Николаева, потому что все «незаконнорожденные» регистрировались по имени крестного отца. То же пришлось испытать и другим детям писателя, записанным Александровыми.

Дети, их судьбы были для писателя-гуманиста безусловно и бесспорно важнее церкви и ее устарелых, античеловеческих установлений. Тоже и семейная, брачная жизнь, которой володела и правила церковь. Приходит в суд муж, плачет. — «Тебе чего?» — «Жена четвертый год у соседа живет и надо мной насмехается». — «Свидетели есть?» — «Как же, вся деревня — свидетель». — «Да нет, не такой свидетель, что она не живет с тобой, и не такой свидетель, что она живет с другим, а такой особенный свидетель и даже три свидетеля, что слов их свидетельства ни в бумагу вписать, ни вслух сказать нельзя — вот мы такого послушаем, а тогда и слово молвим». — «Смилостивьтесь, отцы, нет такого свидетеля: такой свидетель больших денег стоит, а у меня — котомка за плечами, а жена мне нужна, потому хозяйство да и дети». — «Пошел, пошел…»

Или приходит женщина, горло завязано. «Зарезал меня муж-то». — «Ну, однако не дорезал?» — «Нет, не дорезал, лезвие-то в сторону свернулось». — «Этакий грех, этакий грех… Ведь и говорено вам было — „лучше не жениться“; однако ничего, заживет; а вы храните любовь и согласие и внимательнее блюдите святое таинство. Иди, милая, с Богом». — «Да как же, ведь он меня зарежет». — «Иди, иди, милая, нам некогда».

Такое может показаться небылицею, но ведь еще три-четыре поколения назад россияне жили по таким законам церкви и государства. Процессуальные нормы развода в России отличались таким цинизмом, что Розанов возопил (иначе это не назовешь) о том, что закон и церковь понимают и определяют брак как только телесную «случку» мужа и жены, спрашивая при разводе не о душе, а только о том, не было ли «ошибки» в случке.

Каноническое право и церковь, говорит Розанов, не требуют в браке ни любви, ни уважения, рассматривая «жену как семяприемник, а мужа — как аптекаря-производителя соответственной эссенции, без права пользоваться чужой посудой».

По крайней мере, так все представало в картине развода во времена Розанова: несчастная семья судилась каким-то допотопным по грубости и первобытности приемов судом. Был нужен свидетель — прямой, личный соглядатай, и даже не один. И Розанов задает вопрос: «Много бы наказал наш суд убийств, если бы осуждал только тех, которые схвачены на месте преступления и еще „двумя свидетелями“? И неужели косвенные и совершенно математической точности доказательства, применяемые в других преступлениях, нельзя применить к деликатному строю семьи? Почему такое неуважение к семье?»

Муж бьет жену, а ей говорят: «Терпи». «Край родной долготерпенья», — умилялся Тютчев. «Ох, тяжело это „смиренномудрие“, и кто-то снимет крест этот с России… Нет, уж позвольте, я, — говорит Розанов, — как писатель прямо проклинаю это долготерпение, ибо штука-то ведь в чем: ну, я терплю — и хвала мне. И каждый вправе и даже должен лично и за себя терпеть. Но когда я перед этою „испитой женщиной“ встану и, приглаживая ее реденькие волосы и восхищаясь ее терпением, запою ей „славу“:

Край родной долготерпенья,

то ведь такому „певцу“ можно в глаза плюнуть. Нет, тут ни стихов, ни текстов не нужно. Тут нужно сделать простое, доброе дело».

«Несчастные семьи», пишет Розанов, получают в России судьбу «утопленника» в стихотворении Пушкина:

И от берега крутого
Оттолкнул его веслом…

Поразительнее всего, что само общество как будто ополчилось на «несчастную семью». Поэзия и беллетристика воспевали прекрасное. Но едва случилось несчастье, как вся сила любви к прекрасному преобразовалась в черную ненависть именно к гибнущей семье.

Литература отразила предвзятое отношение к подобным семьям. Напрасно Тургенев в «Дворянском гнезде» и Толстой в «Анне Карениной» показывали, что не все здесь мертво, что «потонувшая» семья состоит из мертвеца и из живого, которого мертвец зажал в объятиях. «Сама ошибка Толстого, бросившего несчастную Анну под поезд, при всем авторском сознании даров ее души, ее прямодушия, честности, ума — лучше всего иллюстрирует странный и темный фанатизм общества против несчастных семей. Даже гений впадал в безумный бред, видя здесь не бедствие, в которое надо вдуматься и ему помочь, а — зло, которое он ненавидел и в тайне души именовал „беспутством“. Анна, видите ли, „чувственна“, как будто сам Толстой, дитя-Толстой 72 года назад не явился из чувственного акта».

И далее следует чисто розановский вывод, дающий литературным явлениям семейно-родовую интерпретацию: «Да, это поразительно, что два величайшие произведения благородной литературы русской, „Евгений Онегин“ и „Анна Каренина“, посвящены апофеозу бесплодной семьи и — мук, страдальчеству в семье. „Мне отмщение Аз воздам“ — слова, которые я отнес бы к не-рождающим, без-плодным, — печально прозвучали у великого старца с духовно-скопческой тенденцией, которая после „Анны Карениной“ еще сильнее зазвучит в „Смерти Ивана Ильича“ (чувство его отвращения к жене и дочери) и, наконец, станет „единым на потребу“ в „Крейцеровой сонате“. Любовь как любование, как привет и ласка, обоих согревающая, — это грех».

В «Анне Карениной» все критики, «вся Россия» назвала самым нравственным местом, каким-то чудом нравственности ту сцену, где старик Каренин «берет на руки и нянчит ребенка, рожденного Анной от Вронского». Так, во всяком случае, видится эта картина Розанову: Вронский заплакал, и «жестокость сладострастия» исчезла в нем, исчезнув предварительно в старике-муже как «ревность».

1 ... 108 109 110 111 112 113 114 115 116 ... 170
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?